К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Европейский Лазарь

В то время, как послевоенная история часто заводила новообразовавшиеся государства Африки и Азии во все новые тупики, полные ужасов и жестокости, европейский опыт выглядел более утешительным. Это было весьма удивительно. В 1945 г. преобладающими настроениями были отчаянье и бессилие. Европейская эра в истории заканчивалась. В известном смысле, Гитлер был последним настоящим европейским лидером, способным вызвать события мирового масштаба с евроцентрической точки зрения. Он потерял эту способность в 1941 г. Вакуум, образовавшийся в результате его катастрофического падения, не мог быть заполнен европейскими соперниками. В конце войны обе европейские сверхсилы стояли, образно говоря, на краю затухающего вулкана, надменно заглядывая в его все еще дымящие недра, не потрясенные его разрушением, а счастливые тем, что он уже потерял свою демоническую силу, пугавшую человечество.

Двадцать шестого октября 1945 г. на премьере нового балета в Театре на Шан'з-Елизе высший свет, заполнивший зал, освистал падающий занавес, оформленный Пикассо [1]. Это был старый Париж. Три дня спустя в клубе “Ментнон” Жан-Поль Сартр читал лекцию на тему “Экзистенциализм - это гуманизм”. Здесь присутствовал уже новый Париж. Лекция проходила также при переполненном зале. Мужчины и женщины падали в обморок, дрались за стулья, сломав около тридцати, кричали и улюлюкали. В это же время стал выходить и новый периодический журнал Сартра Les Temps modernes, в котором он утверждал, что литературная культура плюс “высшая мода” - единственное, что теперь осталось Франции (действительно, символу Европы), и поэтому он и создал экзистенциализм, чтобы дать людям немного достоинства и сохранить их индивидуальность среди царящей деградации и абсурдности. Реакция была поразительной. Его супруга Симон де Бовуар сказала: “Нас удивил вызванный нами фурор” [2]. Экзистенциализм вообще не был подходящим для галльского характера, но, может быть, именно в этом заключалась его привлекательность. Сартр был наполовину эльзасцем (Альберт Швейцер - его двоюродный брат) и вырос в доме своего деда Карла Швейцера. Его культура была настолько же французской, насколько и немецкой. По существу он являлся продуктом берлинской философской школы и, прежде всего, Хайдеггера, от которого ведут свое начало большинство его идей. Сартр неплохо перенес войну. Независимо от внешних проявлений враждебности, произошло некоторое сближение французского и германского духа. Париж не был непривлекательным для интеллектуала, если он не обращал внимания на такую неприятность, как аресты евреев, что многим удавалась без труда [3]. Как подчеркивал позже еврейский интеллектуал Бернар-Анри Леви, радикальные профашистские формы расизма часто приходились французам по вкусу, и, не в последнюю очередь - французским интеллектуалам; он даже называл расизм “французской идеологией”[4].

При нацистах расцвел французский театр. Позднее Андре Мальро рычал: “Я боролся с Гестапо, а в то же время Сартр в Париже позволял ставить свои пьесы с разрешения немецких цензоров” [5]. Альберт Бюсше, театральный критик в газете нацистских вооруженных сил Паризер Цайтунг, назвал пьесу Сартра “При закрытых дверях” “первоклассным театральным событием”. Сартр не был единственным, кто получил германское одобрение. Когда Театр Матюрен 24 июня 1944 г. представил новую пьесу “Недоразумение” французского писателя из Алжира Альбера Камю, французская интеллектуальная элита освистала ее (в то время б6льшая ее часть была профашистски настроена), так как Камю был известен как участник Сопротивления. Бюсше нашел, что она “полная глубоких мыслей... новаторская работа” [6]. Камю не разделял равнодушного отношения Сартра к войне; в действительности, он был одним из 4345-и французов и француженок, получивших специальную медаль Роза Сопротивления. Но его мышление отражало растущее сближение французской и германской философий, чему способствовала и оккупация, и что являлось важным элементом послевоенных тенденций. Самое большое влияние на него оказал Ницше, которого он фактически галлизировал для целого поколения французской молодежи в своих пьесах “Иностранец” (1942) и “Чума” (1947).

Сартр и Камю встречались в 1943-1944 г.г. как главные действующие лица (а впоследствии - как враги) в одном обществе с центром в Сен Жермен-де-Пре, целью которого было соединение философии и литературы с общественными действиями. Местом сбора являлось кафе “Флор” - символ двусмысленности французской интеллектуальной жизни. Сен Жермен любили Дидро, Вольтер и Руссо, которые встречались в старом кафе “Прокоп”. Кафе “Флор” появилось во время Второй империи и тогда находилось под покровительством Гете, Мюссе, Санд, Бальзака, Золя и Гюйсманса.; позже- Апполинера, а затем - круга “Аксион Франсез” под предводительством самого Морра, после чего Сартр занял его еще теплый стул17].

Экзистенциализм в своей послевоенной форме произошел из следующей мысли Канта: “Поступай так, словно принцип твоего поведения силой твоей воли станет всеобщим законом природы” Наши положительные поступки, учил Сартр, создают “не только человека, каким нам хочется быть”, но и “образ такого человека, каким, мы считаем, он должен быть”. Человек может сформировать свою политическую сущность путем положительных политических действий. Таким образом, он предлагает сознательный человеческий вызов отчаянию - то, что Карл Поппер называл “новой теологией без Бога”. В нем содержался элемент германского пессимизма, характерного и для Хайдеггера, и для Ницше, так как и здесь акцент ставился на одиночество человека в мире без Бога и на создавшееся в результате этого напряжение между “Я человека и миром [8]. Но на молодежь это оказывало магическое воздействие как форма утопического романтизма с теми же привлекательными чертами, что и романтическое движение 150 лет назад. Он был даже более привлекательным, так как предлагал и политическую активность. Или, как жаловался Поппер, он являлся респектабельной формой фашизма, которую, нечего и говорить, легко можно соединить с некоторыми формами марксизма. Камю настаивал на том, что никогда не был экзистенциалистом, и в 1951 г. они с Сартром окончательно рассорились из-за того, что Сартр защищал различные формы тоталитарного насилия. Но именно воссоздание Камю, выражаясь современным языком, образа одинокого байроновского героя, бросающего вызов судьбе и враждебному миру, вдохнуло жизнь в его культ и придало ему истинное, яркое значение в глазах молодежи по обе стороны Рейна.

Таким образом, экзистенциализм являлся продуктом французского культурного импорта, который Париж впоследствии реэкспортировал в Германию - страну, откуда он произошел, в значительно более сложном и привлекательном облике. Это необходимо отметить, так как впервые со времен Гете, Байрона и де Сталь молодежь во Франции и Германии спонтанно почувствовала культурное родство, общее мировоззрение. Это послужило впоследствии подготовкой для более солидного экономического и политического согласия, которому также благоприятствовали и обстоятельства. Но, независимо от этого, ничего бы не произошло, если бы не существовали еще два обстоятельства. Первое - это последнее и, вероятно, окончательное созревание христианской активности в политике, ставшее доминирующим для жизненно важного поколения в Европе. А второе - это появление группы европейских титанов, не байроновских героев, не молодых, не романтично настроенных, даже не героев в прямом смысле слова, а еще менее - в экзистенциалистском. Но именно им пришлось оживить труп Европы, которая сама погубила себя. И средство - христианство, и исполнители - Аденауэр, де Гаспери, де Голль, по своей природе были чужды основателям экзистенциалистского активизма. Но ведь история обычно развивается парадоксальными путями.

Аденауэр, де Гаспери, де Голль были “последними из могикан”, людьми, чье время все не приходило, могло вообще не прийти и вдруг пришло, как развязка, неся богатые дары. В конце войны в 1945 г. Альчиде Гаспери было шестьдесят пять лет, а Аденауэру - шестьдесят девять. Оба родились в пограничных районах, были верующими католиками, антинационалистами, людьми, смотревшими на семью как на важнейшую ячейку общества, оба ненавидели государство (разве что как минимальную прискорбную необходимость) и верили, что самой важной характеристикой организованного общества должно быть главенство закона, отражающего закон природы, т.е. господство абсолютных ценностей. Короче говоря, они ополчились против многих характерных особенностей двадцатого века. Оба были упорными людьми со странными чертами лица. Ужасная катастрофа, произошедшая в 1917 г., придала лицу Аденауэра махагоновую беспристрастность индейца с картинки на коробке для сигар[9]. Де Гаспери, подобно Аденауэру, высокий и исключительно худой в молодости, имел сердитую физиономию служебной собаки. Оба были конфедералистами. Аденауэр представлял полицентрическую Германию времен священной Римской империи, а де Гаспери - Северную Италию времен Габсбургов.

ИТАЛИЯ. Де Гаспери.

Де Гаспери и на самом деле родился при австрийском управлении. Поскольку его отец командовал местной жандармерией, он испытывал лояльность к королевскому дому, а не к национальному государству. Но самой важной его привязанностью была религия. В течение всей своей жизни он, когда мог, ходил на мессы. В примечательном письме, в котором он в 1921 г. просил руки своей будущей супруги Франчески Романи, можно прочитать: “Личность живого Христа привлекает, покоряет и успокаивает меня, как ребенка. Приди ко мне, я хочу, чтобы нас вместе, как к пропасти, сотканной из света, влекло это упоение”[10] Он поехал в Венский университет и был восхищен знаменитым мэром города Карлом Лютером, хотя и по различным от Гитлера причинам. Он считал, что Лютер указал путь, которым могут быть осуществлены “социальные энциклики” самых прогрессивных святых пап. Так он формировался под влиянием немецкого католического популизма, и его первые публикации появились в австрийской католической газете Рейхспост. Де Гаспери. действительно, почти не поддавался двум самым серьезным болезням нашей современности: этническому национализму и вере в то, что государства, основанные на нем, могут быть превращены в Утопии. В своей первой речи, произнесенной в Тренто в 1902 г., он призывал своих слушателей: ”Будьте в первую очередь католиками, а потом - итальянцами!” Де Гаспери говорил, что “не одобряет идолизации” нации, а также religione della patria (религия отечества). Его лозунгом было: “католик, итальянец, а потом уже демократ!” - именно в этом порядке [11].

Таким образом, де Гаспери являлся естественным антиподом Муссолини. В 1909 г., в меранской пивной, они спорили о книге “Социализм и история”. Муссолини подчеркивал необходимость насилия, а де Гаспери - необходимость мотивированных политических действий на основе абсолютного принципа. Де Гаспери было нужно уйти пораньше, чтобы успеть на поезд, и вслед ему понеслись издевки Муссолини: “Человек небрежной, грамматически неправильной прозы, поверхностный человек, оправдывающийся австрийским расписанием поездов, чтобы уйти от трудного спора” [12]. Со своей стороны, де Гаспери считал, что Муссолини был не более чем деструктивным радикалом: “Большевизм в черном”, - говорил он. Его собственная Народная партия Трентино с удовольствием была принята доном Луиджи Стурцо в Католическую народную партию, которая могла бы управлять Италией в период между двумя войнами, если бы не путч Муссолини. Де Гаспери не любил итальянских парламентарных политиков (“конный цирк”) с их театральничаньем и ораторскими трюками, которые он всегда с презрением отвергал. Но еще более он ненавидел вездесущее тоталитарное государство. На последнем национальном конгрессе Народной партии 28 июня 1925 г. он сказал: “Теоретические и практические принципы фашизма являются антитезой христианской концепции государства, которая утверждает, что естественные права личности, семьи и общества существуют прежде государства”. Фашизм - это просто “старое полицейское государство, появившееся снова в замаскированном виде и держащее дамоклов меч над христианскими институциями”. Вызванный в фашистский трибунал в 1926 г., он настаивал: “Я не могу принять саму концепцию фашистского государства, так как существуют естественные права, которые государство не может растоптать” [13]. Де Гаспери повезло. Муссолини бросил его в тюрьму Регина Коэли в 1927 г. Подобно Грамши, он мог бы не уцелеть при таком режиме. Но подписание Латеранского договора в 1929 г. дало папе Пию XI возможность вызволить де Гаспери из тюрьмы и взять на службу в ватиханскую библиотеку, где он нашел приют в течение следующих четырнадцати лет.

Латеранский Договор - Договор менаду Ватиканом и Италией, регулирующий их правовые отношения, подписанный 11 февраля в Латеранском дворце в Риме кардиналом Гаспари и Муссолини

Таким образом, после падения фашизма де Гаспери остался единственной незапятнанной крупной фигурой, которая могла предложить итальянскому народу альтернативу, не являвшуюся .еще какой-либо формой “сильного государства”. В декабре 1945 г. он сформировал первое послевоенное коалиционное правительство Италии, а на выборах в Конституционное собрание вывел на первое место свою новую Христиан-демократическую партию с 35,2 процентов голосов (в сравнении с 20,7 - за социалистов и 18,9 -за коммунистов). Он решительно вырвался вперед в январе 1947 г., когда социал-демократы Джузеппе Сарагата откололись от социалистов-марксистов Пьетро Пенни. Это дало Гаспери возможность сформировать однородное христиан-демократическое правительство, которое выиграло первые судьбоносные выборы в условиях новой конституции в апреле 1948 года с 48,5 процентами поданных голосов и получило абсолютное большинство (304 места из 574). Это были одни из важнейших послевоенных выборов в Европе, так как они установили в Италии обстановку относительной стабильности на целое поколение вперед. Во время “эры де Гаспери” - 1945-1953 г.г., Италия получила политическую респектабельность как центристский член европейского общества, приняла план Маршалла, вступила в НАТО, вошла в Совет Европы и в Европейское объединение угля и стали и создала свое собственное экономическое miracolo (чудо – ит.), чьими символами стали мотороллер “Веспа”, красители Эмилио Пуччи, корпуса автомобилей “Пининфарина”, швейные машины “Неччи” и пишущие машинки “Оливетти”, а также утреннее приветствие генератора промышленного восстановления - Милана: Buon lavoro! (Успешной работы!).

ГЕРМАНИЯ. Конрад Аденауэр.

Успех де Гаспери бесспорно помог Конраду Аденауэру пробить себе дорогу в Германии. Оба представляли собой возможные альтернативы тоталитарным режимам в своих государствах в период между двумя войнами. Мы уже видели, что Аденауэр мог бы стать канцлером в 1926 г. Он, однако, не считал, что из этого могло что-нибудь выйти. Веймарская республика и канцлерство не пользовались достаточным уважением, и их проблемы, по его мнению, были неразрешимы. Аденауэр не одобрял и царящие тогда в Германии воззрения. Он не был рейнским сепаратистом, а скорее федералистом, и абсолютно не доверял “германскому духу”, “Немцы - это бельгийцы, страдающие мегаломанией”, - говорил он. Хуже всех были пруссаки: “Пруссак - это славянин, забывший, кем был его дед”. Он любил повторять: “Как только ночной поезд из Кельна в Берлин пересечет Эльбу, я теряю сон” [14]. Во времена Веймарской республики мэр Кельна являлся неофициальной главой немецкой католической общности, и Аденауэру этого было достаточно. В нем не было и следа немецкого чувства расового превосходства и ни малейшего уважения к государству Бисмарка. Что оно дало немецким католикам? Невзгоды Kulturkampf (Культурная борьба – нем.). Гитлер уволил его 13 марта 1933 г., и ему повезло, что он не был убит, как Шлейхер, во время чистки Рема. Аденауэр считал сумасшествием то, что Гитлер начал войну, и был уверен, что он обязательно ее проиграет. По словам его младшей дочери Либет Верхан, их семья молилась за поражение Германии [15]. Он не верил в немецкое сопротивление и не жаловался на политику Союзников, направленную на безусловную капитуляцию, так как считал ее необходимой.

Послевоенная карьера Аденауэра показала, насколько важно быть удачливым в политике. Когда американцы захватили Кельн, город практически перестал существовать. Его население уменьшилось с 750 000 до 32 000 человек. Андре Жид, побывав на развалинах города, был так потрясен увиденным, что попросил немедленно увезти его оттуда. Союзники стремились восстановить на службе тех, кто работал в соответствующем ведомстве, пока нацисты их не уволили (если они еще находились в городе). Поэтому американцы и назначили Аденауэра отвечать за город. Несколько месяцев спустя, после включения района в английскую зону, Аденауэр был уволен и выслан (октябрь 1945 г.), хотя этому никогда не было дано удовлетворительного объяснения [16]. Нет сомнения, что Британия, уже управляемая лейбористами, фаворизировала социал-демократов всюду, где это было возможно. Британские администраторы видели Германию объединенной, разоруженной, слегка социалистической, с национализированной промышленностью, изъятую из рук таких людей, как Крупп. В политических и образовательных отделах британской военной администрации работали симпатизирующие социалистам чиновники, которые обеспечивали социал-демократам контроль над радиовещанием, информационным агентством и полуофициальными газетами вроде “Ди Вельт”.

Поддержка социал-демократов стала первой из множества серьезных ошибок британской внешней политики в Европе. Она означала, что Британия делает ставку на лидера СДП Курта Шумахера. Трагическая жертва прошлого - он был одноруким, а вскоре предстояла ампутация ноги, из-за непрерывной боли он стал язвительным, легко возбудимым, нетерпеливым и часто неблагоразумным. Во многих отношениях он был полной противоположностью Аденауэру - пруссаком, протестантом, сторонником “большого” государства (в экономике и общественной жизни, особенно в социальном обеспечении), “большой” Германии [17]. Он отказывался понять, что его планы на будущее Германии в значительной степени зависят от советского согласия на объединение Германии и не могут осуществиться в урезанных западных зонах. Важен был также и его отказ (а вместе с ним и англичан) понять, что истинная альтернатива Германии Гитлера, которая удалила бы отраву из системы, не означает реконструкции Германии Бисмарка по социал-демократическому образцу со всемогущим патерналистским государством, введения централизованного ленинского управления национализированной промышленностью, огромной бюрократии в прусском стиле и акцентирования на равенстве, одинаковости и коллективизме. Это была формула, выбранная русскими для Восточной Германии, в результате чего была получена радикализованная версия нацистского государства - версия, которая пришлась бы по вкусу Геббельсу (да и Гитлеру в его последние годы). Настоящим антитезисом национал-социализма является индивидуализм, общество, в котором частные обязанности превалируют над общественными, в котором привилегированной социальной единицей является семья, и в котором господствует принцип добровольности.

Именно в эти идеалы Аденауэр верил всю свою жизнь. Потомок, а впоследствии и патриарх огромного, сплоченного и разветвленного рода, он смотрел на него, как на единственное надежное убежище против тоталитарного вмешательства (миллионы людей за железным занавесом тоже открыли это). Разумеется, его можно полностью уничтожить - Гитлер фактически стер с лица земли целые еврейские фамилии, но его нельзя разложить и развратить. Даже потеряв бодьшинство своих членов, он перестраивает свои ряды и преображается с замечательной силой духа - это подтверждает опыт евреев. Ответом на тоталитарное зло является общество, в котором точкой отсчета для реконструкции становится семья как противовес политической партии и идеологической программе. Утверждения Шумахера, что идеи Аденауэра приведут к “реставрации” худшего, что было в Германии, являлись одним из наиболее ошибочных исторических суждений. Трудно представить себе человека, более чем Аденауэр, настроенного против германской казенной мудрости в период после 60-х годов 19 века.

Если бы англичане разрешили Аденауэру остаться во главе Кельнской администрации, то он, возможно, никогда бы не занялся новой национальной политикой. Но он был вынужден это сделать. В этом ему помогли советские власти, выведя из игры его самого опасного соперника – Андреаса Гермеса.

Andreas Hermes (1878-1964) - лидер ХДС в восточной зоне Германии. В декабре 1945 г. был вынужден Советской военной администрацией отказаться от политической деятельности из-за противоречий по земельной реформе: в 1946 г. ушел в западные зоны.

Летом и осенью 1945 г. в различных частях Германии начали появляться христиан-демократические группировки. Увольнение Аденауэра из Кельна как нельзя лучше совпало с моментом, когда он смог взять на себя управление Новым христиан-демократическим союзом, превратив его в федеральную партию Западной Германии, источником энергии которой был район Кельна. Так Аденауэр создал партийный организм, точно соответствовавший характерным чертам возрождавшегося германского государства [18]. В марте 1946 г. в своей первой публичной речи он наметил свои цели. Новое государство больше не должно госнолствовать над индивидом; каждый должен иметь возможность проявлять инициативу в любой области жизни; христианская этика должна стать основой германского общества; государство должно быть федеральным и быть устроенным с учетом конечной цели - создания Соединенных штатов Европы [19].

Эта речь, одна из наиболее важных в послевоенном мире, ознаменовавшая истинное начало послевоенной Германии, да и западноевропейской политики, была произнесена в Кёльнском университете. Аденауэр выступал там и с другой исторической речью - двадцатью семью годами раньше, в июне 1918 г.: “Какой бы ни была окончательная форма мирного договора, - предупреждал он тогда, - здесь, на Рейне, на древнем международном перекрестке, в течение следующих десятилетий пересекутся пути немецкой цивилизации и западных демократий. И если между ними не будет достигнуто истинного согласия, ...то ведущая роль Европы будет утеряна навсегда” [20]. Эта возможность была упущена; Европа, наверное, навсегда потеряла свою ведущую роль. Но стабильность и процветание Европы были все еще достижимыми целями. В 1919 г. Аденауэр сформулировал идею о Рейнско-Рурском штате в рамках германской федерации. В июле 1946 г. англичане создали ланд (землю) Северный Рейн-Вестфалию, объединив индустриальный Рейн-ланд с сельскохозяйственной Вестфалией, с границами, почти идентичными границам из его идеи в 1919 г., и таким образом вручили ему идеальный инструмент для его проекта - опять везение!

В течение следующих трех лет Аденауэр с непревзойденной тонкостью разыграл свои козыри, которые ему несознательно предоставила Британия. Он был старой, опытной лисой, научившейся терпению. Он не давал воли гордости и чувствам. Гибкий и спокойный, он не стучал по столу и не пресмыкался, а очаровывал и, иногда, тонко льстил. Аденауэр запомнил сказанное Черчиллем: “Немцы либо держат тебя за горло, либо валяются у тебя в ногах”, и не делал ни того ни другого. Как сказал один из британских министров, он нашел “силу возвыситься над немцами” и знал “слабости, которые всегда их подводили” [21].

Ему помогали и происходящие события. Чем больше русские укрепляли железный занавес, тем больше Союзники склонялись к созданию такого западногерманского государства, какого желал бы и он. Аденауэр не хотел делать Берлин столицей: “Тот, кто сделает Берлин новой столицей, тот восстановит дух старой Пруссии”. Столица должна была быть “там, где немецкие окна широко распахнуты на запад” [22]. Первый берлинский кризис подтвердил эту точку зрения. Аденауэр блокировал планы социал-демократов об общей национализации немецкой промышленности, поддерживаемые сначала Британией. Отвергнув план Маршалла для Восточной Германии, русские оказали Аденауэру двойную услугу: подорвали позицию Якоба Кайзера - христиан-демократического профсоюзного лидера и его главного партийного соперника, и сделали возможным отдельное экономическое развитие Западной Германии, что было необходимо Аденауэру для его далеко идущих целей. Ему, даже на столь раннем этапе, было ясно, что Франция никогда не согласится на Соединенные штаты Европы, в которые входила бы могучая Германия с объединенной промышленностью и со всем своим 80-миллионным народом. Настоящими создателями Германии Аденауэра были русские с их политикой разделения Германии, а последовательность их ходов в 1947-1948 г.г., направленных на эскалацию холодной войны, ускорила формирование западногерманского государства. На словах Аденауэр был за объединение Германии (и тогда, и позже), чего, как традиционно предполагалось, желал каждый немец. Но в действительности, он хотел оставить ее разделенной, и русские сделали это вместо него.

Самым большим шансом Аденауэра было то, что в качестве председателя Парламентарного совета он имел возможность создать свою конституцию. Это стоило ему много времени и нервов, но в конце концов он сумел разработать одну из самых совершенных конституций, созданных когда-либо для современного государства, в которой были умело сбалансированы достаточные полномочия канцлера с исконными правами федеральных земель. По сравнению с веймарской конституцией эта была просто шедевром. Для первых выборов, назначенных на 14 августа 1949 г., он образовал коалицию с профессором Людвигом Эрхардом - председателем би-зонального экономического совета, чья рыночная экономическая философия, основанная на низких тарифах, свободном рынке, дешевом импорте и значительном экспорте, отлично подходила к его собственной политической философии и летом 1949 г. уже начала приносить результаты. Англичане заблуждались до последнего момента, считая, что социал-демократы легко выиграют выборы. В действительности, ХДС получил 360 000 голосов, а социалисты - менее семи миллионов. И, отбросив идею о непартийном коалиционном правительстве, Аденауэр имел основание утверждать, что 13 миллионов немцев голосовали за свободное предпринимательство, т.е. за идеи Эрхарда, и только 8 миллионов - за национализацию. В результате выборов Аденауэр получил полный контроль над своей партией (и партией Эрхарда). При избрании его канцлером и при формировании своего правительства он держался властно, если не сказать, своевольно. Он говорил, что, по мнению врачей, не должен занимать этот пост более двух лет [23]. Но остался на четырнадцать лет. Таким образом, августовские выборы были одним из критических событий в мире после войны. Любое правительство СДПГ со своей тогдашней экономической теорией и программой никоим образом не смогло бы достигнуть германского “экономического чуда”. Для этого была необходима комбинация Аденауэр-Эрхард. В 1969 г., когда СДПГ пришла, наконец, к власти, она уже отказалась от марксистской коллективной собственности и, фактически, восприняла рыночную философию Эрхарда.

Благодаря англичанам, Аденауэр получил еще одно очень важное преимущество. Гитлер полностью уничтожил германское профсоюзное движение. Англичане считали, что оно необходимо для восстановления германской демократии, и стимулировали создание профсоюзов в 1945 г. - гораздо раньше, чем были разрешены партии. Человеком, которого они поддерживали, был Ганс Бёклер - лидер рабочих-металлистов из Рейнланда. Он задумал создать крупный профсоюз - странная синдикальная идея, зародившаяся еще до 1914 г. Англичане послали Уилла Лотера - президента профсоюза шахтеров и Джека Таннера - .президента профсоюза машиностроителей, чтобы убедить Бёклера создавать отраслевые профсоюзы. То, что фактически было дано Германии путем диктата, и что любой нормальный процесс исторического развития сделал бы невозможным, являлось более совершенной версией британской профсоюзной модели, без ее слабостей, противоречий и неэффективности. Уникальным в истории актом самоубийственной щедрости Британия подарила своему главному торговому сопернику профсоюзную структуру, созданную именно для нужд современной промышленности, структуру, которую сама Британия в продолжение полувека пыталась и не смогла создать.

Были организованы около шестнадцати отраслевых профсоюзов, объединенных в одну федерацию - ДГБ (Deutschergewerkschaftsbund - Германский профсоюз - нем.). По настоянию англичан ДГБ было предоставлено не только конституционное право исключать, но и финансовый рычаг в виде процента от всех профсоюзных членских взносов, что дало ей возможность располагать огромными финансовыми резервами, из которых отдельные профсоюзы могли (а в случае стачки должны были) брать средства. Для объявления забастовки были необходимы 75 процентов голосов членов профсоюза, поданных путем тайного голосования, но на практике ДГБ имела право вето [24]. Стачки по политическим причинам были запрещены, так же, как и связи между профсоюзами и политическими движениями. Таким образом. Западная Германия получила самую эффективную профсоюзную структуру из всех ведущих индустриальных государств, в которой не было соперничавших федераций (как в США), разделения на марксистские и религиозные (как в Италии и Франции), не было политических союзов (как в Британии) и, прежде всего, не было цеховых профсоюзов - этого разрушительного рудимента ранней фазы индустриализации, представлявшего собой главный институционный барьер для роста производительности.

Аденауэр умело воспользовался британским подарком. Беклер, который в октябре 1949 г. был выбран первым председателем ДГБ, а впоследствии практически превратился в ее диктатора, работал вместе с Аденауэром в городском совете Кельна. Новый канцлер сделал его, вместе с Эрхардом, соавтором новой социальной и экономической политики. Он убедил Бёклера отказаться от общественной собственности в пользу Mitbestimmung (партнерства между трудом и капиталом) и политики высоких зарплат на основе учета производительности труда [25]. В 1951 г. Аденауэр провел через бундестаг “Закон о партнерстве” при поддержке СДПГ и с риском для своей коалиции, но этот закон принес внушительные экономические и политические дивиденды. На следующий год Германия была уже достаточно богатой, чтобы Аденауэр мог реорганизовать социальное обеспечение, удовлетворяя большую часть целей политики СДПГ [26]. К. середине 50-х годов германские профсоюзы уже определили свою, по существу, неполитическую линию поведения, направленную на высокую прибыль, высокую заработную плату и премии, высокую производительность, отличное социальное обеспечение и места в советах правления. В результате этого процесса классовая борьба в Германии отмерла, и одним из последствий этой смерти был отказ социал-демократов в 1959 г. от их первоначальной марксистской философии.

Аденауэр был одним из наиболее талантливых государственных деятелей современности, и, бесспорно, добившегося наиболее полного успеха в современной германской истории. За время его канцлерства реальные доходы в Германии возросли в три раза. В 1953 г. он выиграл большинство мест в бундестаге, а в 1957 г., когда германская валюта стала сильнейшей п Европе, собрал абсолютное большинство голосов. Аденауэр поставил германскую демократию на почти непоколебимую основу, и не только включил ее в круг цивилизованных сил, но и сделал столпом законности и порядка. Он не смог бы добиться этого, если бы не имел и сильную жилку истинного идеализма, и целые залежи циничного лукавства. Эрхард считал, что в нем было презрение к человечеству. Но он скорее обладал живым чутьем к человеческим слабостям и, особенно, к германским порокам. В новом Бундестаге, за интерьером которого он наблюдал и сделал его эффектным (как декоры Макса. Рейнгардта к постановке “Юлия Цезаря”), чернильницы и крышки столов были привинчены, чтобы предотвратить хулиганство. Несмотря на это, разыгрывавшиеся там сцены были безобразными, особенно в контрасте с невозмутимостью, достоинством и зрелостью Аденауэра, хотя и он, как Кальвин Кулидж, позволял себе странные грубоватые шутки: например, прятал деревянную подставку, с которой приземистый д-р Ойген Герстенмейер, президент Бундестага, обращался к собранию. Аденауэр не считал, что немцам можно доверять и как народу, и как индивидам. Он устраивал слежку за своими министрами: проследив одного из них до дверей парижского публичного дома, он выгнал его из министерства иностранных дел [271. Он не сближался почти ни с кем вне круга своей семьи, а лучшим его сотрудником был Ганс Глобке - соавтор нюрнбергских законов, руководивший канцелярией и личной разведывательной службой Аденауэра. “И кто знает, - часто ухмылялся Аденауэр, - что хранит repp Глобке в своем сейфе?” [28] Он считал, что государственные деятели-демократы должны быть умнее и осведомленнее своих тоталитарных соперников. Чувствовал, что немцам как нации можно доверять только в железной рамке абсолютного господства закона, к которому они должны питать больше страхопочитания, чем к государству. Установление этих рамок в долгосрочной перспективе окажется, вероятно, самым большим его вкладом в политическую культуру Германии.

Поскольку советские лидеры, подобно Гитлеру, ненавидели и издевались над законом, Аденауэр твердо стоял против всякого соглашения с ними, которое не могло быть гарантировано и проконтролировано до малейших деталей. Он часто упоминал, что советский режим захватил во время войны и после нее 500 000 квадратных миль территорий в Европе, и что он единственный оставался экспансионистской силой. На протяжении сорока лет этот режим нарушил или аннулировал сорок пять из пятидесяти восьми подписанных им договоров [29]. Настаивая, чтобы советские намерения были проверены, он разоблачил их предложения об “объединении” в 1952, 1955 и 1959 г.г. как обманные. Аденауэр не мог забыть, что 1 150 000 германских военнопленных исчезли в Советской России и что только о 9б28 из них, отнесенных к “военным преступникам”, был дан отчет [30]. Поэтому Аденауэр использовал все средства, чтобы убедить немцев искать убежища на западе, .где он мог предоставить им свободу, законность и работу. После восстания рабочих в Восточной Германии в июне 1953 г., подавленного Красной армией с большой жестокостью, советские лидеры полностью превратили коммунистический режим Вальтера Ульбрихта в сателлит. Этот режим не преуспел, а политика Аденауэра по поощрению беженцев обессиливала его - к июлю 1961 г. насчитывалось до 1000 перебежчиков в день. Тринадцатого августа, с разрешения СССР, Ульбрихт начал строительство Берлинской стены. Это было незаконно, поэтому и Трумэн и Эйзенхауэр наверняка разрушили бы ее. Но с таким слабым президентом, как Джон Кеннеди, свершившийся факт молча проглотили. Аденауэр ничего не смог сделать, так как его юрисдикция не распространялась на Берлин, который оставался в распоряжении четырех сил. В последние годы своей жизни он с грустью наблюдал, как поток перебежчиков иссякает, а стена спасает восточногерманскую экономику, превращая ее из непосильного бремени в растущий советский актив - единственную надежную промышленную мастерскую в советском блоке.

Но к тому моменту дело Аденауэра было уже завершено, потому что он настолько крепко и надолго связал западногерманцев экономически, военно и культурно с западной культурой и законностью, насколько этого вообще может достичь человеческая изобретательность. В этом и состоял истинный идеализм, уравновешивавший его “реалполитик”. Он был первым немецким государственным деятелем, который поставил европейские интересы выше германских. Может быть, справедливо то, что сказал о нем один из его критиков: он - “хороший европеец, но плохой немец” [31]. В этом смысле он хотел быть “плохим” немцем: он ненавидел свой портрет, нарисованный профессором Кальманом, так как он делал его, по его же словам, “похожим на истинного гунна”. Аденауэр считал, что объединение Германии не является невозможным при той цене, которую Германия или Запад могут позволить себе заплатить. Его правоту неоспоримо доказал провал его наследников, стремившихся достичь иного результата в течение следующих двадцати лет. В отличие от этого, интеграция с Западом являлась совершенно достижимой целью, которой Аденауэр и добился.

И здесь ему опять повезло. Он сознавал, скорее своим интеллектом, чем чувствами, что будущее Германии связано с Францией. Но он не испытывал к Франции никаких чувств или привязанности, знал о ней очень мало - до семидесятилетнего возраста посетил ее только раз, и то для участия в двухдневной конференции. И все же, как всегда, Аденауэр смотрел на вещи реалистически: “Никакая европейская политика не может существовать без Франции или против Франции, .как не может быть европейской политики без или против Германии” [32].

. Партнер, с которым Аденауэр надеялся работать во Франции - Робер Шуман, во многих отношениях был похож и на него, и на де Гаспери. Он происходил из Лотарингии, его родным языком был немецкий. До 1919 г., уже в среднем возрасте, он не был даже подданным Франции. Аденауэр смотрел на него как на подданного королевства Лотаря, внука Карла Великого. К этому королевству, называвшемуся еще “Средним королевством”, принадлежали и Лотарингия и Кельн. Девятого мая 1950 г. он подал Шуману идею об Европейском объединении угля и стали, ставшего зародышем Европейского экономического сообщества. В значительной степени благодаря Шуману побочный, но жизненно важный в эмоциональном отношении вопрос о Сааре решился окончательно в октябре 1955 г. Но. Шуман был слишком “непредставительным” французом, чтобы “подключить” Францию к гораздо более грандиозным проектам, которые задумал Аденауэр. В 1914-1918 г.г. Шуман служил сержантом в германской армии. Французы утверждали, что для лотарингца простительно быть германским солдатом или даже полицейским в силу своего происхождения, но чтобы дослужиться до старшего подофицера был необходим энтузиазм. Во всяком случае, сама Четвертая республика не могла подключить Францию, так как она была чересчур слаба, чтобы принимать участие в чем-то постоянном. Чтобы соединиться с Германией, Франции была необходима самоуверенность, рожденная возобновленной силой, а также личность и режим, воплощавшие эту самоуверенность. Аденауэру очень повезло, что он продержался так долго, чтобы воспользоваться триумфальным возвращением де Голля к власти и рождением Пятой республики.

ФРАНЦИЯ.

Восстановление Франции в 60-е и 70-е годы стало одним из наиболее поразительных явлений современности. Как мы увидели, в 30-е годы это выглядело совершенно немыслимым. Путь, приведший к этому, был сложен и парадоксален. Последняя фаза Третьей республики представляла олицетворение идеи о том, что “малое всегда красиво”; уменьшающееся население, слабое производство, низкие производительность, инвестиции, зарплаты и потребление. Господствовал культ (даже можно сказать экзальтация) по отношению к “маленькому человеку”, маленькой фабрике, небольшой ферме, маленькому городу. Республика была мертва еще до того, как немцы ее разгромили, и она рухнула в клубах пыли в 1940 г. Необходимо понять, что восстановление началось с режима Виши, так как его создали не только французские фашисты и коллаборационисты, но и те, кто не одобрял разложения и отсталости его предшественника. Сам Петен, может быть, склонялся к архаизму, говоря: “Франция не будет вновь .великой до тех пор, пока под дверями ее деревень не завоют волки” [33].

Но многие из тех, которые занимали при режиме ключевые посты, были радикальными модернизаторами. Под руководством Жана Кутро, основавшего в 1930 г. Политехнический центр экономических исследований, на передний план при Виши выступило новое поколение технократов. Среди них были министр промышленного производства Бишлон, Анри Кульман - главный экономический теоретик режима Виши, Жак Рьюефф - советник Лаваля в 1934 г., а позднее и де Голля, Ролан Борис, сохранивший свое влияние и при де Голле и при Пьере Мендес-Франсе, и Пьер Массэ, ставший позже министром планирования в Пятой республике [34].

И действительно, при всей исключительной путанице, противоречиях и предательствах режим Виши из-за простого факта отречения существовавшего порядка был временем экспериментов и риска. Одним из его достижений стало формирование предприимчивого молодого французского крестьянина - прототипа новых фермеров, которые позже так хорошо справились вне ЕЭС. Впервые крестьяне были заинтересованы в модернизации, технике и повышении производительности [35]. Была создана система квазидобровольного планирования (“индикативного планирования”) - зародыша Генерального комиссариата по планированию. Именно при режиме Виши впервые была реализована идея помощи семьям, средства для которой набирались из налогов. Эта идея была разработана в 1932 г. демографом Адольфом Ландри для повышения рождаемости, и во времена Виши, впервые за более чем столетие, рождаемость во Франции снова начала увеличиваться. Психологический эффект был огромным. Режим Виши уделял значительное внимание молодежи - мания, заимствованная у немцев. Он расходовал на образование значительно больше средств, чем Третья республика. Именно режим Виши действительно развил во Франции массовый спорт, особенно футбол: в 1939 г. во Франции имелось только тридцать профессиональных футболистов, а в 1949 г. их стало в десять раз больше [36].

Одной из самых поразительных вещей при Виши были “молодежные мастерские” или Chantiers de la Jeunesse (буквально “судоверфи”) с акцентом на техническом образовании - на то, чего так недоставало. Целью было омоложение Франции. Как сказал Поль Марион, министр информации при Петене: “Благодаря нам, Франция кэмпингов, спорта, путешествий и групповых экскурсий сметет Францию баров, табачных берлог, партийных собраний и плохого пищеварения” [37]. Это пророчество в значительной степени сбылось.

Многие достижения режима Виши были утеряны после его поражения и последующего разделения нации. В Сопротивлении участвовало около 170 000 французов; более 190 000 были обвинены в коллаборационизме, и около 100 000 посажены в тюрьму. До сих пор никто не знает, сколько было убито в 1944 г. - имеются данные только о 4500 случаях [38]. Коммунисты, которые, в сущности, выступали против войны в 1939-1940 г.г., выиграли больше всех в 1944 г., уничтожив большую часть своих врагов. Они претендовали на название “Партия расстрелянных”, утверждая, что 75 000 “коммунистов-патриотов” были расстреляны нацистами и режимом Виши. Но на Нюрнбергских процессах Франция официально объявила только 29 660 человек убитых во время оккупации, а коммунисты так и не представили более 176 действительных имен “героев-коммунистов” [39]. В сущности, лидеры коммунистов предлагали свидетельствовать против лидеров социалистов во время процессов в Риоме, а газета партии “Юманите” протестовала, когда режим Виши освобождал из тюрем антинацистов [40]. В отличии or других партий, коммунистическая партия никогда не проводила чистку своих рядов от коллаборационистов, среди которых оказался бы и их лидер Морис Торез. Единственными, кто был отстранен в 1944-1945 г.г., были те, кто не подчинились линии Сталина в 1939-1940 г.г. и боролись с нацистами. Однако, благодаря своему запоздавшему энтузиазму в Сопротивлении, КП вышла из войны как самая богатая, лучше всех организованная н во многих отношениях самая большая французская партия. Количество голосов, поданных за нее, увеличилось с 1,5 миллионов в 1936 г. до свыше 5 миллионов в 1945 г. и 5,5 миллионов в 1946 г. Общее количество членов продолжало нарастать до 1949 г., а в конце 40-х годов насчитывалось 900 000 членов партии, плативших взносы. Французская КП была полностью сталинистской и осталась таковой и после смерти Сталина; она систематически разлагалась (интеллектуально и морально) Торезом - типичным представителем профессиональных политиков двадцатого века.

Он стал штатным партийным организатором в двадцать три года, никогда не занимался ничем другим, и в течении .всей своей жизни фактически состоял на государственной службе у Москвы [41]. Он создавал гетто для партийного электората, воздвигая малые железные занавесы около анклавов партии так, что КП Франции превратилась в общество закрытого типа: со своими газетами, пьесами, романами, стихами, журналами для женщин, детскими комиксами, кулинарными книгами и альманахами для фермеров [42].

Существование этой огромной, бескомпромиссной партии, бывшей в вассальной зависимости от чуждой силы, ставило почти непреодолимые проблемы перед правительством Франции. Де Голль, который (как он сам выражался) “вытащил Республику из грязи”, понимал, что не может доверить три “больших” министерства коммунистам, членам его коалиции. “Не могу, - говорил он по радио, - уступить им какой-либо из трех постов, определяющих внешнюю политику: дипломатию - которая ее выражает; армию - которая ее поддерживает; и полицию - которая ее прикрывает” [43]. Невозможность обеспечить национальный подход к обороне в противовес партийно-идеологическому привела к отставке де Голля в январе 1946 г. В результате этого он не играл непосредственной роли при создании новой конституции, которая первоначально являлась делом коммунистов и социалистов. Последствия этого были трагическими.

Со времен последней божественной монархии Франция не могла создать конституцию, которая согласовывала бы требования центральной власти с правами представительства. Она колебалась между диктатурой и хаосом в зависимости от того, куда ее толкала конституция. Первые двенадцать конституций провалились. Конституция Третьей республики была принята в 1875 г. большинством только в один голос Ассамблеей, в которой монархисты представляли большинство, но не смогли прийти к согласию по вопросу о конкретной личности короля. С известными сотрясениями она просуществовала шестьдесят пять лет, но закончилась полным провалом, а половина нации так и не приняла ее духа - это было одной из причин восторга, с которым приветствовали режим Виши. Петену было поручено создать новую конституцию, но (подобно Гитлеру) он ничего не сделал. Де Голль имел собственные идеи, в основе которых стояла сильная президентская власть и которые он очертил в своей речи в Байо (“конституция Байо”) в 1946 г. Но она никогда не была поставлена на голосование.

Первая конституция, предложенная для новой Четвертой республики, была создана коммунистами и социалистами и была отвергнута референдумом. Ее модифицированная версия, получившая неохотную поддержку католической, центристской партии “Народное республиканское движение”, была, наконец, одобрена французами, но за нее проголосовало только 9 миллионов человек - меньше, чем за предыдущий вариант. Более 8 миллионов проголосовали против, а 8,5 миллионов с возмущением воздержались [44]. Подготовленная в спешке, при дефиците времени, среди ожесточенных споров, она являлась одной из самых плохих конституций, которые когда-либо были навязаны великой и интеллигентной нации. Даже ее язык был отвратительным. Многие ее положения взаимно противоречили друг другу, а иные были настолько сложными, что их невозможно было понять. Некоторые детали просто были пропущены. Существовали главы (о Французском союзе и о “местных коллективах”), которые никогда не были приложены на практике. Большое число процедур, например, при формировании кабинета, голосовании вотума недоверия и роспуска парламента, оказалось невозможно использовать. В конституции было столько туманных компромиссов, что она не нравилась даже тем, кто представил ее на голосование [45]. В ней оставалось большинство хаотических пороков Третьей республики с добавлением новых.

Подготовка конституции - неблагодарное дело. Исследование конституции - скучный аспект истории. Но конституции очень важны. Веймар потерпел провал из-за своей негибкой конституции. Федеральная республика обязана своим успехом тому, что Аденауэр дал ей хорошо сбалансированную основу. Конституция превратила Четвертую республику просто в сцену того, что де Голль презрительно называл “балетом партий”. Благодаря пропорциональной системе выборов, ни одна партия не могла сформировать самостоятельное правительство. Президент был “нулем”, премьер-министр, как правило, был совершенно бессильным, а часто и ничтожеством. Система переменчивых коалиций исключала преемственность и стабильность правительств и, что более существенно, создавала исключительные затруднения при принятии решений, особенно - непопулярных мер, против которых выступали мощные межпартийные группировки и, прежде всего, колониальные. Не было несчастливой случайностью и то, что правительство ввязалось в проигранную войну в Индокитае, окончившуюся капитуляцией при Дьен Бьен Фу (1954 г.), а также и то, что через четыре года оно в конце концов потерпело крах и во Французском Алжире.

Но независимо от этого, двадцатилетний период Четвертой республики не был полным провалом. Революция технократов, начавшаяся при Виши, продолжалась. Она даже в значительной степени ускорилась, благодаря усилиям трудолюбивого энтузиаста - Жана Моне. Его семья занималась небольшим и старомодным, типично французским делом - производством коньяка, но экспортировала его по всему миру и поэтому имела международный кругозор. С шестнадцатилетнего возраста Моне работал за границей, в основном, в торговых банках и с государственными займами, но большую часть первой мировой войны он провел в канцелярии Этьена Клементеля - министра торговли и первого француза, который считал, что правительство должно помогать капиталистическим предприятиям в планировании, и что “демократические народы” (под этим он понимал народы Западной Европы и Америки) должны образовать “экономический союз” [46]. Во время второй мировой войны Моне оказал исключительно важные услуги Союзникам в координации производства оружия и естественно, что де Голль выбрал его руководить восстановлением расшатанной экономики Франции. Моне создал Генеральный комиссариат по планированию и на его основе начал создавать первые органы будущего Европейского экономического сообщества. Он был исключительным человеком: имел собственные идеи, страстную убежденность и не верил в идеологии. Моне считал, что планирование в промышленности может работать только путем убеждения и согласия. Механизм планирования являлся для него только рамкой. Правила должны быть составлены так, чтобы создавать идеальные условия для конкуренции, а не утопии.

Фунщия планирующего персонала состоит в объединении умов, а не в отдаче приказов. Планирование, по своей сущности, является экономической дипломатией. Ценность подхода Моне состояла в том, что он сделал возможным согласование между планированием и рыночной системой. Он снизил до минимума планирующую бюрократию и тиранию, которую она порождает: в его комиссариате имелось только тридцать старших служащих [47]. Моне был невысоким, кротким, тихим, бесцветным, ненавидящим риторику человечком - внешне и по своей манере поведения полная противоположность де Голлю. Общими у этих двух людей были огромное упорство и воля. Очень важной была и их способность воодушевлять и вести за собой молодежь. Де Голль вырастил голлистов, а Моне - еврократов.

Система “индикативного планирования” Моне являлась одним из главных достижений Четвертой республики. Но для того, чтобы полностью проявиться, ей была необходима политическая стабильность, способная создать сильную валюту и принять определенные строгие и важные решения, затрагивающие целые категории людей. Этого Четвертая республика обеспечить не смогла. Моне также дал толчок Европейскому экономическому сообществу, хотя и не он его задумал.

В качестве таможенного союза (одной из наиболее важных его характеристик) Сообщество имеет долгую историю. Общие внешние таможенные сборы Пруссии от 1818 г. в 1834 г. переросли в Таможенный союз, и стали основой объединения Германии, достигнутого в 1871 г. Опыт показал, что общие таможенные налоги - самый надежный путь к политическому единству. Люксембург, первоначально состоявший в Таможенном союзе, в 1921 г. подписал конвенцию с Бельгией, включавшую общую таможню и баланс платежей. После Второй мировой войны к ним присоединились Нидерланды. При этом с 1 января 1948 г. эти три государства приняли общие внешние таможенные сборы, а с 15 октября 1949 года начался “процесс гармонизации” их внутренних сборов. Идея Моне состояла в распространении концепции государств Бенилюкса на три основные силы Западной Европы (он хотел подключить и Британию), начиная с угля и стали. Его немецкие приятели подкинули ее Аденауэру, который, не претендуя на понимание экономических деталей, сразу уловил политическую важность принципа. Парижский договор, подписанный в апреле 1951 г. странами Бенилюкса, Францией, Германией и Италией, создал общий рынок для продукции угледобывающей и металлургической промышленностей. Шесть лет спустя, 25 марта. 1957 г., шесть стран подписали Римский договор, создав общий рынок для всех товаров с предложениями по внешним и внутренним пошлинам, снятием всех ограничений для передвижения людей, услуг и капиталов. Процедуры “гармонизации” должны были создать идеальные условия для конкуренции и, что труднее всего - общую систему поддержки цен на сельскохозяйственную продукцию.

Четвертой республике удалось ввести Францию в ЕЭС, но ей не хватило решительности, чтобы заставить систему работать. А работоспособность системы зависела, прежде всего, от взаимных уступок, особенно со стороны Франция и Германии. Чтобы уцелеть на общем рынке, Франция должна была не только быстро индустриализоваться, но и на три четверти сократить свой неэффективный сельскохозяйственный сектор, основой которого были крестьянские хозяйства. В начале 50-х годов во Франции на одного промышленного рабочего все еще приходился один сельскохозяйственный работник (в Британии это соотношение было девять к одному). Из всего трудоспособного населения, равнявшегося 20,5 млн. человек, 9,1 млн. жили в небольших крестьянских общинах, а из них 6,5 млн. фактически были заняты в сельском хозяйстве, еще 1,25 млн. жили в полукрестьянских общинах [48]. Большинство этих людей необходимо было убедить перейти работать на фабрики, а это привело бы к социальным брожениям, превышающим возможности Четвертой республики. Чтобы добровольная революция в сельском хозяйстве стала возможной, приемлемой и, в конце концов, выгодной, необходимо было иметь много средств для инвестиций в земледелие.

По расчетам французов эти средства должна была обеспечить Германия в виде трансфертных платежей или внутренних рыночных налогов в рамках единой системы, известной как Общая сельскохозяйственная политика (ОСП). Взамен этого высокоэффективная германская обрабатывающая промышленность получила бы доступ к французским потребительским рынкам. Таким образом. Римский договор являлся своего рода системой взаимных, хорошо сбалансированных уступок. Французскую сельскохозяйственную революцию надо было провести в сжатые сроки, чтобы оправдать существование ОСП. Французская промышленность также должна была модернизоваться и расшириться достаточно решительно, чтобы не дать возможность Германии получить все выгоды от соглашения и превратить Францию в экономическую колонию. Оба процесса требовали сильного, уверенного в себе правительства, какого Четвертая республика не могла обеспечить.

Но требовалось и нечто большее, а именно - подтверждения французской национальной идентичности. Во Франции 50-х годов “европейцы” составляли, в общем, элитарное меньшинство. Тон французской политики часто был ксенофобным, даже расистским, а заводилами были коммунисты. Они говорили о “боше Шумане”. Какой-то коммунистический профсоюзный лидер крикнул Леону Блюму: “Блюм на идише означает цветок!” Одна провинциальная газета КП писала: “Блюм, Шуман, Мош и Майер не пахнут прекрасной французской землей”.

Газета КП “Юманите” опубликовала карикатуру на членов “американской партии” - Шумана, Моша и Майера с горбатыми носами, которые, слушая коммунистов, поющих “Марсельезу”, спрашивали: “Знакома ли нам эта мелодия?” “Нет, это, должно быть, какая-то французская песня” [49]. Даже центристы и правые нападали на план угля детали с обвинением в том, что он ведет к “Европе под германской гегемонией”, а слева называли его “Европой Ватикана”. Старый центристский радикал Даладье настаивал: “Когда они говорят Европа, то имеют в виду Германию, а когда говорят Германия, то имеют ввиду Великую Германию.” Справа старый мюнхенец Пьер-Этьен Фланден утверждал, что “Европейская федерация” означает “самоубийство Франции”. Человек с красивым именем Леон Женжамбр (имбирь – фр.) из Ассоциации мелких и средних предприятий (вероятно, самой характерной институции старой Франции), кратко описывал предложенную ЕЭС как “Европу трестов, международного бизнеса и крупных финансов”. Это был, как утверждал один историк, реакционный опыт воскрешения “идеи о Священной римской империи”. “Прошлое не умерло, - говорил он, - а уцелело в германском культурном мире Аденауэра, Шумана и де Гаспери” [50].

Такое сочетание врагов в ЕЭС сделало бы его неработоспособным, особенно потому, что и в самой Западной Германии существовали мощные ксенофобски настроенные оппоненты: Шумахер назвал Парижский договор “мелкоевропейской, то есть панфранцузской концепцией... тот, кто подпишет договор, перестанет быть немцем”, так как договор - это дело Аденауэра, “канцлера Союзников” [51]. Если бы Четвертая республика уцелела, то не хватило бы решительности доказывать, что французско-германская договоренность может быть справедливой для обеих сторон.

Именно поэтому возвращение де Голля к власти в мае 1958 г. представляло собой переломный момент не только во французской, но и во всей послевоенной истории Европы. На первый взгляд, это был не тот человек, который мог бы продвинуть вперед европейское экономическое единство, а тем более - отказаться oт Алжира. Но де Голль никогда не был точно тем, кем казался. Он являлся одним из великих умов современности - бескрайне проницательный, богатый парадоксами, непостижимый в своей сардонической иронии. Он был предвоенной фигурой с послевоенным умом, можно сказать - футуристическим умом. Он был монархистом, верившим в невинность Дрейфуса. Рожденный любить Французскую империю и провинциальную Францию – “Францию деревень”, он, в сущности, положил конец обеим.

Важнейший момент, хоторый необходимо понять, это то, что по своей сути де Голль не был солдатом и даже не был государственным деятелем - он был интеллектуалом. Интеллектуалом особого рода, чья жизнь прошла в размышлениях на темы разума, власти и действия. Кроме этого, он обладал способностью видеть текущие явления “sub specie aeternitatis” (с точки зрения вечности – фр.). Отец говорил ему: “Помни, что сказал Наполеон, - если Пьер Корней был бы жив сегодня, я сделал бы его принцем” [52]. Де Голль всегда стремился завоевать любовь интеллектуалов и не только потому, что во Франции многие официально считались таковыми - свыше 1 100 000 по переписи 1954 г. [53]. В 1943 году в Алжире он привлек на свою сторону возглавляемую Жидом делегацию интеллектуалов, сказав им: “У искусства - своя честь, так же, как у Франции - своя”. И они поняли, что он такой же интеллектуал, как и они [54]. По возвращении к власти в 1958 г. де Голль предоставил Андре Мальро видное место, дав ему право сидеть по правую руку на заседаниях правительства и делясь своими переживаниями чаще с ним, чем со своими премьер-министрами. Что касается Мальро, то он, как сказал Гастон Палевски, “вступил в эпос де Голля так, как все мы - словно в религиозный орден” [55].

Характерным ддя интеллектуализма де Голля было то, что его подход к военным проблемам в качестве теоретика осуществлялся через философские и политические идеи. “Настоящая школа командования, - писал он в L'Armee de metier, - скрывается в общей культуре” и добавлял: “За победами Александра всегда можно увидеть Аристотеля.” Этот подход определял и его поведение как государственного деятеля. Его любимой цитатой (с которой он начал свои “Военные воспоминания”, был знаменитый “гимн власти” из “Фауста” Гете, в котором Фауст отвергает “вначале было слово” в пользу “вначале было дело” [56]. Этим он подчеркивал, что французы обладают ясностью мысли, но у них отсутствует воля к действию. Отсюда, например, вытекала необходимость сильного государства для Франции: “Ничего эффективного и стабильного нельзя сделать без обновления государства, и именно с этого надо начинать” [57]. Роль и смысл существования государства “состоят в служении общим интересам”. Только оно может олицетворять всю общность, быть своего рода Левиафаном, сила которого больше сил составляющих его атомов. Это - центростремительная сила, уравновешивающая центробежные, которые, особенно во Франции, угрожали всеобщим распадом. Для де Голля государство не было тоталитарным. Напротив, оно символизировало моральные и культурные ценности, особенно идеализм, который для Франции являлся “ее характерной чертой и основным элементом ее влияния”. Он отождествлял его со свободой и классической цивилизацией, считал французскую цивилизацию демократической цивилизацией, сочетающей продолжительную историю культурного восхода со свободой. В своем наилучшем варианте демократия сплачивает людей сознанием моральной общности. Демократические ритуалы служили конкретным символом единства. Консенсус предшествовал демократическим формам. “Существует двадцативековой пакт между величием Франции и свободой мира”. Следовательно, “демократия неразрывным образом переплетается с наилучшим пониманием интересов Франции” [58].

Таким образом, взгляд де Голля на государство был по своей сути до-тоталитарным. Он отождествлял государство с законностью, которая лучше всего воплощалась в лице сакрального владетеля. Монарх являлся единственным человеком, чьи личные интересы неразрывно, а точнее, органически, были связаны с интересами всего общества, а не с одной или несколькими его частями (как у партийного лидера). Отсюда проистекал и совет, который он дал королеве Англии Элизабет II, когда она спросила его о своей роли в современном обществе: “В том общественном положении, в которое Вас поставил Господь, будьте тем, кто Вы есть, мадам! То есть лицом, от чьего имени, в силу принципа законности, издаются все приказы и Вашей стране, в ком Ваш народ видит свое национальное самосознание, и чье присутствие и достоинство крепят национальное единство” [59]. В чрезвычайной ситуации, при отсутствии выбора, ему самому пришлось в 1940 г. взять на себя эту роль, или, как сказал он сам: “Де Голль, одинокий и почти неизвестный, должен был взвалить на свои плечи тяжесть Франции”. И в 1958 г., когда страшный алжирский кризис угрожал Франции гражданской войной типа испанской, он снова принял на себя эту роль: “Де Голль, теперь хорошо известный, но лишенный другого оружия, кроме собственной легатимности, должен был взять судьбу в свои руки” [60]. Именно с такой целью он исчез в 1946 г. - чтобы сохранить “чистым свой образ”, так как (по его выражению) “если Жанна д'Арк вышла бы замуж, то она не была бы уже Жанной д'Арк” [61]. Фактически, он развил в себе способность отделять себя, как частное лицо, от своей общественной роли. (“Де Голль интересует меня только как историческая личность”), так что он мог сказать: “Было множество вещей, которые мне хотелось бы сделать, но я не мог, так как это было бы не к лицу генералу де Голлю” [62].

Логическим следствием этой теории де Голля в отношении государства являлось установление собственной монархии, что он, без сомнения, проделал бы век назад. Но в 1958 г. он путем референдумов отказался от монархии в пользу плебисцитной демократии и (с 1962 г.) с прямыми общими выборами президента, которому предоставлялась сильная действительная власть и верховная символическая роль. Его конституция от 1958 г., принятая 17,5 млн. голосов против 4,5 млн. (и при 15 процентах воздержавшихся), в основу которой были заложены предложения из Байо, являлась самой ясной, самой непротиворечивой и наиболее умело сбалансированной из всех, которые Франция когда-либо имела [63]. По своему замыслу она стимулировала поляризацию партийной системы на два могучих блока левых и правых (хотя и в четырехпартийной структуре), заставляя голосующих на втором туре сделать недвусмысленный выбор. Она дала исполнительной власти новые силы, предоставив ей возможность авторитарно принимать решения и проводить последовательно свою политику. И самое важное - система выбора президента, одобренная в 1962 г. 13,5 млн. голосов против 7,97 млн., давала главе государства, в обход партий, непосредственный мандат управления от всего электората. В результате этого, Франция радовалась самому продолжительному периоду политической стабильности во всей своей современной истории. С 1958 г. прошло двадцать три года, прежде чем наступила действительная смена правительственной философии. И даже после победы социалистов на президентских выборах в мае 1981 г. конституция продолжила гладко работать, доказывая свою пригодность для любых случаев. Франция, как и Германия, обрела, наконец, первоклассную государственную структуру.

Эта новая стабильность сделала возможным то, что только упоминалось во времена режима Виши и Четвертой республики - “обновление” Франции. Упадок, продолжавшийся уже более века, не только остановился, а очевидным образом пошел вспять. В экономических вопросах де Голль применял свою парадоксальную смесь соблюдения традиций и введения новшеств. Действительным архитектором его экономического успеха был технократ Жак Рьюефф, которого он сделал председателем Экономической комиссии и который доверял золоту как наилучшей доступной мере стоимости; он первым ввел в практику неоконсервативную политику, ставшую модной в 70-е годы в международном масштабе под вводящим в заблуждение наименованием “монетаризм”. В план Рьюеффа, объявленный 8 декабря 1958 г., были включены уменьшение денежного обращения, жесткое уменьшение государственных расходов, девальвация, конвертируемость и “новый франк”, стоимостью в 100 раз больше старого. План предусматривал значительное снижение или отмену с 1 января 1959 г. внешних пошлин и квот. Короче говоря, Франция была предоставлена свободному предпринимательству и рынку. Позже де Голль сказал: “То, что привлекло меня, было целостность и страстность плана, а также его дерзость и амбиция. Его целью было, объяснял он нации по телевидению,поставить государство на фундамент истины и строгости”.

При де Голле Франция впервые превратилась в современную индустриализованную страну, идущую во главе технического прогресса и усвоения новых идей. Она была полным антиподом Франции 30-х годов. Такой поворот глубоких исторических тенденций происходит в истории очень редко, особенно когда речь идет о старых нациях. Он дает право де Голлю претендовать на звание самого выдающегося деятеля нашей современности. Преобразование, разумеется, не происходило без боли, неприятностей и шока, а также протестов. Но осознание французским народом того, что его страна снова стала динамичной силой, как при юном Луи XIV или Наполеоне I, примирило его с разрушением провинциальной Франции и, что тоже очень важно, подготовило его к сотрудничеству с Германией Аденауэра в Европейском сообществе.

Де Голль не разделял страсти Моне к интеграции и наднациональности. Публично он всегда говорил о Европе как о “l'Europe des patries” (Европа Отечеств). И все же, как обычно, внешнее поведение де Голля часто прикрывало совершенно иные и глубокие цели. Он оставался прагматиком и не возражал против больших объединений, созданных с конкретной целью, если в них было легче защищать французские интересы. Весной 1950 г. он рассуждал о битве в Каталонских равнинах, “в которой, франки, галло-римляне и тевтонцы, вместе разгромили орды Атиллы... Пришло время, чтобы Рейн стал местом встреч, а не барьером... Если.. человек не ограничивает сознательно своего воображения, он будет потрясен перспективой того, чего могут вместе достичь германские качества и французские ценности, распространенные до Африки. Это - поле общего развития, которое может преобразить Европу даже за Железным занавесом” [68].

. В известном смысле де Голль был более чем французским националистом - он был каролингом. Он разделял взгляды французских историков Школы Annales, таких как Фернан Бродель, что история в значительной степени определяется географией. Это на самом деле не являлось чем-то новым, оно восходит по меньшей мере к Альберу Сорелю, который в своей книге “Европа и Французская революция” в 1885 г. утверждал, что “политика французского государства определяется географией. Она основывается на одном факте - империи Карла Великого. Началом большого судебного процесса, который заполнил историю Франции, является неразрешимый спор о наследстве императора” [б9]. Со времен Филиппа. Красивого, во времена династии Валуа, при Анри IV и Сюли (министр при Анри IV), Ришелье и Мазарини, Луи XIV и в веке Дантона и Наполеона Франция пыталась воссталовить эту империю силой и под своей единственной эгидой. Не стало ли возможным теперь, когда Германия была урезана, лишена своих некаролингских приобретений, восстановить ее мирно, по-братски и без захватов? Именно такого типа прагматические идеи нравились де Голлю. В отличие от всех французских интеллектуалов, он испытывал отвращение к Ницше. На его отношение к Германии повлияла книга “О Германии” мадам де Сталь, написанная в 1810 г., с которой во Франции пошло представление о “хороших” немцах - западниках. Он разделял ее страстное восхищение Гете. В Аденауэре де Голль видел человека, который отвечал этому представлению о Германии - еще один “человек провидения, удачного случая”, как он сам, чей удачно совпавший период управления предоставил Франции, может быть, уникальную возможность. Он писал, что Аденауэр был рейнландцем,

...пропитанным ощущением взаимодополнявшейся природы галлов и тевтонцев, которая когда-то оплодотворила присутствие Римской империи на берегах Рейна, принесла успех франкам и славу Карлу Великому, обеспечила логическое обоснование Австрии, оправдала связи короля Франции и Курфюрстов, зажгла в Германии огонь Революции, вдохновила Гете, Гейне, мадам де Сталь и Виктора Гюго и, независимо от жестокой борьбы, в которой сплелись два народа, продолжала наощупь искать путь в темноте.

С таким настроением 14 сентября 1958 г. де Голль пригласил Аденауэра в свой замок в Коломбе-ле-дез-еглиз на встречу, которую он назвал “исторической встречей этого старого француза с этим очень старым немцем” [70].

Их встреча имела полный успех. Де Голль потеплел к Der Altе (“Старик”), когда Аденауэр схазал ему, что вернет себе молодость, придя к власти, “как случилось со мной” [71]. Аденауэр одобрил француза: он был “настолько откровенно честен, корректен и морален”. Это была первая из сорока встреч между ними, которые проходили с возрастающим взаимопониманием до 1962 г., когда Аденауэр ушел со своего поста. Они положили основу французско-германской оси, продержавшейся до начала 80-х годов. Она базировалась на ограничении наднациональных аспектов ЕЭС, причем, экономические аспекты сообщества работали отлично через взаимосвязь французской и германской экономик. Таким образом, сбалансированное соглашение, от которого зависел успех ЕЭС, было претворено в действительность этими двумя старомодными, консервативными католиками, политика которых опередила эру христиан-демократии - их мировоззрение было сформировано до 1914 г., но они остались удивительно внимательными к изменениям и возможностям, предоставленным трагическими событиями их жизни. Это являлось истинной дружбой и примером того, как личности, а еще больше - личные отношения, могут радикально влиять на международные дела.

Как большинство дружеских отношений, эти также были скреплены обшей антипатией - к Великобритании. Де Голль не считал Британию настоящей континентальной силой. По его словам, она была атлантической, “англо-саксонской” и младшим членом того англоязычного содружества, которое исключило его и Францию из их законного места в органах, принимавших союзнические решения во время войны. Целью де Голля являлось использование каролингской концепции ЕЭС, чтобы создать центр силы, альтернативный США и Советской России. Он не желал участия Британии, которая неизбежно противопоставилась бы французским претензиям занять трон Карла Великого. В течение первого десятилетия после войны британская внешняя политика была хаотичной, нереалистичной, и имела смысл только в предположении, что Франция останется слабой, а Западная Германия - полностью зависимой от США. Британия могла бы стать лидером европейской федерации, если бы захотела. Но со своей традиционной политикой дешевого продовольствия, основанной на импорте из Британского сообщества, и со своей верой в “специальные отношения” с Америкой Британия не хотела играть этой роли. В 1946 г. в Цюрихе сам Черчилль призвал к “тому, что, я уверен, вас удивит... своего рода Соединенные штаты Европы”, на основе “содружества между Францией и Германией”. Франция и Германия, говорил он, “должны вместе принять руководство. Великобритания, ...Америка и, я полагаю. Советская Россия..., должны стать друзьями и покровителями новой Европы” [72].

Этот снисходительный взгляд основывался на предположении, что Британия все еще может быть независимой великой силой, занимающей уникальную геополитическую позицию, данную ее положением мировой империи, или, по определению Черчилля (1950 г.) - Британия является точкой пересечения трех перекрывающихся кругов: англоязычный мир, Британское сообщество и Европа. В 1950 г. эта оценка была приемлема с натяжкой. После Суэцкого кризиса она стала бессмысленной, так как тогда выяснилось, что ни Британское сообщество, ни “специальные отношения” не помогли Британии защитить то, что она считала своими жизненными интересами. С того момента путь ясно указывал на европейскую политику. Гарольд Макмиллан, после того, как в январе 1957 г. унаследовал Идена на посту премьер-министра, мог пойти совершенно новым курсом и попытаться присоединиться к переговорам по все еще незавершенному Римскому договору, но упустил эту возможность. Сам он заблуждался относительно своего величия. В феврале 1959 г. Макмиллан выехал в Москву в качестве самозваного спикера союза. “Таймс” (без сомнения, соответственно проинструктированная) комментировала, что с президентом Эйзенхауэром - “заходящей звездой, германским канцлером - несчастным старцем, и французским президентом - целиком занятым другими проблемами, первостепенной является ответственность британского премьер-министра вести союз благоразумно, но энергично...” [73].

Визит в Москву ни к чему не привел (как напрасной была и встреча Великих сил в Париже в 1960 г.), но он оказался дорогостоящей ошибкой, так как убедил Аденауэра, что Британия вообще и Макмиллан в частности - ненадежные партнеры, способные пойти на сделку с Россией за спиной у Германии и за ее счет [74]. Он пробудил его англофобию. Аденауэр видел в Британии международного мошенника, претендовавшего на статус, не оправданный ни его ресурсами, ни его усилиями. “Англия, - писал он, - похожа на человека, потерявшего свое богатство, но не осознающего это” [75]. Он говорил, что испытывает неприязнь главным образом к трем вещам: “русские, пруссаки и англичане”. Макмиллан пытался воспользоваться “нами - бедными, тупыми людьми с континента”. Британская политика была просто “одним большим обманом” [76]. Во время своих частых и продолжительных разговоров де Голль умело использовал антипатию и подозрительность Аденауэра. В конце концов, в июле 1961 г., Макмиллан представил кандидатуру Британии для присоединения к ЕЭС. В то время сообщество было уже работающим механизмом, настроенным на свой лад. Присоединение Британии означало структурные перемены, угрожавшие деликатному равновесию французско-германского преимущества. Когда это стало ясно, де Голль наложил вето на вступление Британии на внушительной прессконференции 14 января 1963 г. Он сказал, что если Британия вступит, то она будет “троянским конем”, и “в. конце концов появится колоссальная атлантическая общность, зависимая от Америки, руководимая ею, которая в скором времени поглотит ЕЭС”. Это подвергнет опасности “дружбу между Германией и Францией - союз, к которому обе страны стремятся, а также их совместные действия в мире”, основанные “на невиданной до сих пор поддержке их народов” [77]. К неудовольствию англичан Аденауэр выразил свое молчаливое одобрение французскому “нет”.

Независимо от этого, точка зрения, с которой оба старика смотрели на мир, не являлась единственной причиной непринятия британского членства. С каждым прошедшим годом Британия становилась все беднее в сравнении с членами ЕЭС. Это создавало новые проблемы. Если структура Сообщества (особенно ОСП) основывалась на соглашении между Францией и Германией, то это соглашение было бы действительным еще в большей степени для Британии, которая должна была бы платить за дорогое продовольствие из ЕЭС в обмен на доступ к рынку для своих промышленных товаров. А будут ли последние достаточно конкурентоспособными, чтобы принести пользу от такой сделки? В ноябре 1967 г. де Голль снова наложил вето на вступление Британии, обосновывая это слабостью британской экономики и трудностями исправления этой слабости [78].

БРИТАНИЯ

Структурная слабость британской экономики перед лицом ее главных промышленных соперников стала ясна еще в период 1870-1914 г.г. и снова - в 20-е годы. Во второй половине 30-х годов наблюдалось известное оживление, особенно в области высоких технологий; экономика почувствовала себя лучше во время Второй мировой войны и это продолжилось до 1950 г., когда экспорт равнялся 144 единицам, если за 100 взять 1938 г. [79]. В 1950 г. британский ВНП-составлял 47 млрд. долларов в сравнении с только 75 млрд. долларов шестерых будущих членов ЕЭС вместе взятых. Британский экспорт в 6,3 млрд. составлял более двух третей экспорта Шестерки (9,4 млрд. долларов), а ВНП на душу населения был почти вдвое выше (940 долларов в сравнении с 477). Двадцать лет спустя, в 1970 г., британский ВНП на душу населения увеличился более чем в два раза, и составил 2170 долларов. А в странах Шестерки увеличился более чем в пять раз и составил 2557 долларов. В то время, как британский экспорт утроился, в странах Шестерки он увеличился в десять раз. Их резервы, которые в 1950 г. были меньше британских (2,9 млрд. долларов в сравнении с 3,4), тоже увеличились в десять раз, тогда как в Британии они уменьшились [80]. С точки зрения любого приемлемого континентального стандарта можно сказать, что британская экономика развивалась плохо. Пропасть продолжала расширяться и в 70-е годы, независимо от того, что 1 января 1973 г. Британия присоединилась к ЕЭС.

Причины торможения

Откуда шла эта хроническая слабость? Британия являлась первым индустриализованным государством - это был процесс, массово начавшийся в 60-е годы XVIII века. В течение двух следующих столетий она была единственной мощной индустриальной силой, не испытавшей конвульсий революции, иностранного завоевания или гражданской войны: эти фундаментальные разрывы с прошлым, как показала послевоенная история Франции и Германии, стимулировали социальный и экономический динамизм. Британия не имела конституционных гражданских прав, не имела письменных гарантий защиты основных положений либерального общества. Вместо этого существовала традиция прецедентного права (опыт ситуаций в прошлом), используемого судьями, что эффективно защищало право на свободу и собственность. Оно фактически представляло правовой каркас, на основе которого англичане создали первое модерн-индустриальное общество. Эта система продолжала функционировать в девятнадцатом веке как эффективная правовая среда для промышленной инициативы.

Однако, в 1900г. профсоюзы, на которых уже отражались анахронизмы и аномалии ранней индустриализации, особенно многочисленность древних цеховых союзов, создали Лейбористскую партию, чтобы способствовать “созданию законодательства в непосредственных интересах трудящихся” и бороться с “мерами в обратном направлении” [81]. Характерной особенностью британской Лейбористской партии в сравнении с другими социалистическими движениями Запада было то, что сначала она не являлась ни марксистской, ни даже социалистической, а была формой парламентарного синдикализма. Она являлась собственностью профсоюзов. Они напрямую финансировали ядро лейбористских членов парламента (например, в 1975 г. их было 128 человек) и, что более важно, их взносы представляли собой около трех четвертей национального партийного фонда и оплачивали 95 процентов расходов по выборам [82]. Устав партии через систему ассоциированного членства профсоюзов, выраженного в голосовании в составе блоков, делал профсоюзы решающим, элементом формирования партийной политики.

Парламентарная власть быстро находила отражение в отдельных законах, нарушающих баланс прецедентного права в неписаной британской конституции и отклоняющих его в пользу организованных трудящихся. В 1906 г., первом году, когда лейбористы были мощно представлены в парламенте, они провели “Закон о трудовых спорах”, дававший профсоюзам полную неприкосновенность от гражданских исков в случае ущерба, “предположительно нанесенным профсоюзом или от его имени”. Такой неприкосновенности нигде более на Западе не существовало, так как в действительности она делала профсоюзы неуязвимыми в отношении исков по нарушению договоров, и это притом, что другие стороны по договору - работодатели - могли быть отданы профсоюзами под суд. Даже семейство Вебб охарактеризовало ее как “исключительную и неограниченную неприкосновенность”. Конституционный адвокат А.В.Дайси протестовал: “Это делает профсоюзы привилегированным субъектом, освобожденным от обыкновенного закона страны. Никогда прежде английский парламент сознательно не создавал такого привилегированного субъекта” [83]. Этот очень важный закон, дававший специальный законный статус профсоюзам, превратился в фундамент, на котором в последствии была воздвигнута тяжелая и сложная надстройка узаконенных профсоюзных привилегий. Закон о профсоюзах от 1913 года легализовал использование профсоюзных фондов для политических целей, т.е. для Лейбористской партии, и постановил, что профсоюзные члены с другой партийной принадлежностью должны были “расторгнуть договор” об уплате членского взноса (трудная и непопулярная процедура), если не хотят вносить средства в фонды лейбористов. Эта процедура была заменена противоположной - “о заключении договора” - принятым консерваторами “Законом о трудовых спорах от 1927 г.”, который, кроме того, объявил политические стачки незаконными. Но как только лейбористы получили в 1945 г. абсолютное большинство, они отменили закон от 1927 г. и продолжили предоставлять специальный статус профсоюзам в рамках создаваемых ими государственных предприятий, а также и всеми законами своей, социальной и экономической политики. Судьи продолжали еще время от времени поддерживать по прецедентному праву защиту личности против профсоюзов. Но если они и успевали найти трещину в каком-нибудь законе, дававшем привилегии профсоюзам, то последние всегда могли рассчитывать, что доминирующие в парламенте лейбористы смогут ее заткнуть. Так, например, Палата лордов в деле “Рукс против Бернарда” в 1964 г. постановила, что неофициальная стачка в нарушение договора является основанием для судебного иска. На следующий год новое лейбористское правительство узаконило такие стачки “Законом о трудовых спорах от 1965 г.”

В 60-е и 70-е годы растущая сила профсоюзов проявлялась несколькими способами. В 1969 году профсоюзы наложили вето на так называемые законы “На месте спора”, предложенные лейбористским премьер-министром Гарольдом Вильсоном, чтобы уменьшить число сточек. В 1972 г. профсоюзы ввели новые формы непосредственных действий, в том числе “массовое пикетирование”, “летучие пикеты” и “вторичное пикетирование”, с которыми полиция не желала или не могла справиться. В 1974 г. они использовали эти средства, чтобы свергнуть правительство Консервативной партии, принявшее “Закон об отношениях в индустрии в 1971 г.”, которым безуспешно была сделана попытка ввести правовой кодекс поведения профсоюзов. Следующее лейбористское правительство не только отменило закон от 1971 г., но провело через парламент множество законов, расширявших привилегии профсоюзов, среди которых “Законы о профсоюзах и трудовых отношениях от 1974 г. и 1976 г.” и “Законы о защите занятости от 1975 г. и 1979 г.” были одними из самых важных.

Таким образом, иммунитет в отношении действий, представлявших правонарушения, распространялся и на случаи, когда профсоюзы принуждали другие стороны нарушать договоры, заставлял работодателей признавать профсоюзы, поддерживать “закрытые предприятия” (до такой степени, что рабочий мог быть уволен без судебной защиты, если откажется вступить в профсоюз) и предоставлять условия для профсоюзной деятельности. Результатом этого множества законов было увеличение числа “закрытых предприятий” и то, что доля членов профсоюзов впервые в истории превысила 50 процентов всей рабочей силы (для сравнения в США, Франции и Западной Германии эта доля составляла менее 25 процентов).

“Closed shop” - (“закрытое предприятие”) - предприятие, принимающее на работу только членов профсоюза

Однако, еще более важным являлось то, что были устранены практически все ограничения на власть профсоюзов при заключении договоров. Как отмечал председатель Аппеляционного суда лорд Деннинг: “Все правовые ограничения убраны, и сейчас они могут делать все, что хотят” [84]. В первые месяцы 1979 г. при хаотичном руководстве вольные профсоюзы свергли своего иждивенца - лейбористское правительство. Его наследница - Консервативная партия - ввела некоторые незначительные ограничения профсоюзных привилегий “Законами о занятости от 1980 г. и1982 г.”

Исключительные правовые привилегии и политическая власть профсоюзов внесли свой вклад в медленный рост экономического состояния Британии по трем основным направлениям. Во-первых, они поддерживали рестриктивную практику, мешали повышению производительности труда и, таким образом, отталкивали инвесторов. За четверть века между 1950-1975 г.г. Британия продемонстрировала самые низкие результаты в области инвестиций и производительности среди крупных индустриальных сил. Во-вторых, они значительно увеличили инфляционный натиск, порожденный ростом заработной платы, особенно, после конца 60-х годов [85]. В-третьих, профсоюзные социальные и правовые требования к правительству имели тенденцию постояло увеличивать размер общественного сектора и доли государства в ВНП. В Британии государство традиционно имело минимальное участие в экономике - это являлось частью стимулирующей структуры, сделавшей возможной индустриальную революцию. Перепись 1851 г. зарегистрировала менее 75 000 государственных служащих, большая часть которых были таможенные, акцизные и почтовые служащие, и только 1628 из них работало в центральных министерствах гражданского правительства. В то же время в 184б г. эта цифра во Франции равнялась 932 000 человек. В следующем веке доля работающего населения, занятого в общественном секторе, возросла с 2,4 процента до 24,3 процента в 1950 г. Иными словами, за 120 лет - с 1790 г. по 1910 г. - доля расходов на общественный сектор в ВНП никогда не превышала 23 процентов, а составляла, в среднем, около 13 процентов. После 1946 г. эта доля никогда не падала ниже 36 процентов [86].

Однако, увеличение, принесшее настоящий вред, наступило после 1964 г., когда лейбористы уже находились у власти одиннадцать из пятнадцати последовательных лет. В 50-е и в начале 60-х годов доля государства едва превышала 40 процентов, в 19б5г. достигла уже 45 процентов, а в 1967 г. - 50 процентов. Пятидесяти пяти процентная граница была пройдена сразу же после возвращения лейбористов к власти в 1974 г., а в следующем году эта доля возросла до 59,06 процентов. В 1975-197бг.г. кредиты только общественного сектора достигли 11,5 процентов всего объема производства, а сумма полученных за предыдущий пятилетний период кредитов превысила 31 миллиард стерлингов [87]. На этом этапе комбинация общественных перерасходов и инфляции, вызванной увеличением заработной платы, угрожала подтолкнуть рост инфляции в Великобритании к опасной зоне в 40 процентов. Осенью 1976 г. Британия была вынуждена вызвать посредников из Международного валютного фонда и подчиниться их диктату. Впоследствии наступили различные сокращения, а после победы на выборах Консервативной партии проводились систематические попытки снизить государственные кредиты, ограничить общественный сектор и подвергнуть экономику дефляционной дисциплине рыночных сил. Это, в сочетании с влиянием нефтяных месторождений в Северном море, которые удовлетворили собственные нужды Британии в 1980 г. и превратили ее в 1981 г. в крупного экспортера, стабилизировало экономику и повысило производительность труда, независимо от самой низкой с конца 60-х годов, экономической активности. К 1983г. Британия начала восстанавливаться, но процесс шел очень медленное и не было надежды, что в недалеком будущем она сможет проявить какие-либо формы лидерства в ЕЭС или вне его.

СКАНДИНАВИЯ

Однако, относительный неуспех Британии был исключением. Во всей Европе к западу от Железного занавеса четыре послевоенных десятилетия были годами небывалого социального и экономического расцвета. И он был достигнут на фоне конституционной законности и политического мира. Контраст с периодом между двумя войнами был поразительным даже в самых благополучных зонах. Скандинавские страны имели одни из худших процентов безработицы в 20-е и 30-е годы. Зимой 1932-1933 г.г. доля безработного трудоспособного населения в Швеции возросла до 31,5 процентов, в Норвегии - до 42,4 в Дании- до 42,8 [88]. Это был период интенсивной классовой борьбы. Приходилось создавать полувоенные формирования для поддержания порядка, и именно благодаря ожесточению социальной борьбы, Видкун Квислинг смог создать движение нацистского типа со своими униформенными “авиаторами” по подобию СА [89].

Перемены наступили во второй половине 30-х годов. В Норвегии (1935 г.), Швеции и Дании (1936 г.) и Финляндии (1937 г.) к власти пришли социал-демократические правительства, которые ввели развернутые программы социального обеспечения. Их финансирование стало возможным в результате быстрого экономического восстановления. В 1938 г. в Норвегии ВНП был на 75 процентов выше, чем в 1914 г., а в Швеции за период 1932-1939 г.г. он увеличился на 50 процентов, независимо от того, что социал-демократия справлялась с массовой безработицей не лучше, чем какой-либо из довоенных режимов (за исключением гитлеризма) [90]. И уже в конце 30-х годов такие британские и американские наблюдатели, как Маркус Чайлдс и лорд Саймон Уайтеншоу, привлекли внимание к тому, что Саймон называл “самым обнадеживающим в мире в настоящий момент” [91]. Социал-демократы доминировали в скандинавской политике до конца 70-х годов, достигнув удивительной демократической преемственности. В Швеции рекорд принадлежал Taгe Эрландеру, который был премьер-министром двадцать три года. В Норвегии Эйнар Герхардссен был близок к этому рекорду перед своим уходом с поста в 1965 г. В Швеции социал-демократы удерживали власть с 1936 г. по 1976 г., а в Норвегии - с 1935 г. по 1981 г. (за исключением периода 1965-1971 г.г.). В течение того же периода они доминировали и в Дании, и в Финляндии.

Такая социальная и политическая стабильность дала Скандинавии возможность сделать огромный вклад в мировую экономику в сравнении с численностью своего населения. В середине 70-х годов 22 миллиона скандинавцев производили почти 20 миллионов тонн зерна, 5,6 миллионов тонн рыбы (в два раза больше Америки и в пять раз больше Британии), 25,2 миллионов тонн железной руды (больше, чем Британия, Франция и Германия вместе взятые) и 49 миллионов тонн древесины и бумаги (четверть производства США). Скандинавия производила больше электрической энергии, чем Франция, а ее судостроение превосходило судостроение Америки, Британии, Франции и Германии, вместе взятых [92]. Но в 70-е годы растущие расходы на социальное обеспечение, требования, таких же, как в Британии, мощных профсоюзных движений и влияние очень высоких налогов в сочетании с энергетическим кризисом оказали отрицательное воздействие на динамизм скандинавских экономик, особенно шведской, и прекратили монополию власти социал-демократов. Несоциалисты вернулись к власти в 1976-1982 г.г. в Швеции и Дании, а в 1981 г. даже в Норвегии, которая получала прибыль от добычи нефти в Северном море. Скандинавский опыт показал, что даже при самых благоприятных обстоятельствах существуют определенные границы того, что может предложить направленная на социальное благоденствие демократия.

ШВЕЙЦАРИЯ

Действительно, необходимо отметить, что в 70-е годы Швейцария обогнала Швецию как страна с самым высоким, социально сбалансированным жизненным стандартом - это явилось результатом так называемого плебисцитного консерватизма. Индустриализация пришла в Швейцарию после 1800 г. И в 1920 г. более 40 процентов работающего населения было занято в промышленности (плюс большое число людей в сфере услуг, в гостиницах и банках) в сравнении с лишь 25 процентами, занятыми в сельском хозяйстве. Общее избирательное право для мужчин было введено в 1848 г. вместе с конституционной системой референдумов, расширенной дополнительными возможностями для опросов в 1874 г. и 1891 г. Эта система превратила прямое голосование массового электората в нормальный процесс законодательных перемен. Она сопровождалась средством, известным как “демократия согласия”, из которого вытекало представительство всех главных партий в исполнительном органе государственной власти - Федеральном совете, и публичное признание групп нажима [93].

Организованные группы влияния (или “нажима”, или “интересов”) на политические институции с целью обеспечения благоприятных решений. Они отличаются от лобби, единственной целью которого является влияние на принятие законов или проведение данной политики. Группа нажима имеет и другие цели, как, например, обеспечение услуг и новостей для своих членов, информация и связи с общественностью.

Из этой системы проистекали два очень важных политических следствия.

Во-первых, референдумы заставляли консерваторов создавать массовые партии, которые всегда являются скорее народными, чем элитарными. Антисоциалистический Бюргерблок, состоявший из радикалов, консервативных католиков и крестьян и господствовавший в швейцарской политике после 1919г., был полностью многоклассовой партией, включавшей в себя одну из самых бедных прослоек нации - италоязычных католиков, чувствовавших себя дискриминированными со стороны прогрессивных французско- и немецкоязычных протестантских либералов. Таким образом, консерватизм превратился в мощную негативную силу, способную блокировать плебисцитные изменения [94]. Во-вторых, не допуская радикализации рабочих, консервативный популизм толкал социалистов к центру. В 1935 г. Швейцарская социал-демократическая партия была первой, отказавшейся от принципа классовой борьбы, а два года спустя она договорилась о “Мирном соглашении” в машиностроительной промышленности. Это открыло в 1943 г. социалистам путь для вхождения в правительство и, таким образом, для создания интегрированного буржуазно- социал-демократического государства, основанного на консервативном негативизме.

Негативный подход самым парадоксальным образом помог динамизму швейцарской экономики, особенно ее наиболее сильно возросшей отрасли - банковскому делу. В 60-е и 70-е годы именно отказ консервативных элементов принять требование социал-демократов о “демократизации” и “открытости” банковских операций в Швейцарии позволил экономике продолжить свой рост, а банкам - пережить “аферу Киассо” в 1977 г. (в которую были вовлечены отделение “Креди сюисс” и итальянские валютные контрабандисты). Закон, принятый в 1934 г. с целью помешать нацистскому правительству следить за сбережениями германских евреев, запретил швейцарским банкам разглашать информацию о счетах в них. Информация могла быть дана только через “Интерпол” в случаях похищения или грабежей, а с 1980 г. - и американскому правительству при рассмотрении определенных случаев организованной преступности. Но Швейцария решительно отказалась предоставлять финансовые данные по политическим причинам, независимо от того, что на нее оказывали сильное давление после изгнания шаха Ирана в 1979 г.

В Швейцарии имеются тысячи нумерованных “политических” счетов, включая и счета из-за железного занавеса, но они представляют собой только незначительную часть швейцарской банковской индустрии, которая в конце 1978 г. держала 115,06 млрд. долларов иностранных депозитов плюс еще 123,7 млрд. в ценных бумагах [95]. В начале 80-х годов сумма по авуарам в швейцарских банках была порядка триллионов долларов, и если банки “демократизировать”, то, как утверждают консерваторы, это уничтожит эффективность системы, секретность которой связана с неофициальностью, быстротой и отвращением к бюрократии. Так как банковское дело являлось источником швейцарского промышленного подъема (в 1980 г. три самых крупных швейцарских банка занимали 2200 мест в 1700 швейцарских корпорациях), то отлив капиталов толкнул бы экономику к рецессии. Соблюдение банковской тайны, вероятно, является одной из самых непопулярных кауз конца двадцатого века. Но благодаря швейцарской плебисцитной демократии, которая облегчает создание негативных коалиций, эта линия поддерживалась в 70-е годы, из-за чего швейцарская экономика оставалась энергичной, швейцарский франк - одной из самых сильных валют в мире, а доход на душу населения в Швейцарии обогнал уровень Скандинавии и Северной Америки.

Высокие результаты и демократическая стабильность швейцарских и скандинавских государств, вместе называемых “протестантскими”, совпадали с теориями, которые впервые были выдвинуты во Франции в 30-е годы XIX века и достигли своей вершины в мысли, высказанной в диссертации Макса Вебера “Протестантская этика”, о том, что религиозная вера может определять экономическое устройство. Она была опровергнута в 1940-х и 50-х годах, но гораздо интереснее ее практическое опровержение в послевоенный период развитием южноевропейских “непротестантских” экономик. Итальянская Швейцария достигла французских и германских кантонов. Италия имела в 50-е годы свое промышленное чудо, а Франция - в 60-е. Еще более внушительным, имея ввиду результаты дрошлого, был политический и социальный расцвет Иберийского полуострова и Греции.

ПОРТУГАЛИЯ. Салазар.

Антонио Салазар в Португалии и Франко в Испании оказались не только наиболее долговечными, но на сегодняшний день и наиболее преуспевшими довоенными диктаторами, и история, вероятно, будет рассматривать их гораздо благосклоннее, чем это было модно даже в начале 80-х годов. Салазар стал министром финансов в 1928 г., премьер-министром - в 1932г. и продержался до 1970 г. Он был единственным тираном, свергнутым таким опасным инструментом, как упавший шезлонг. Он также был единственным, кто управлял тиранией, созданной интеллектуалами (Ленин был близок к ней). В правительстве Салазара между 1932 г. и 1961 г. доля университетских профессоров никогда не падала ниже 21 процента. В 1936-1944 г.г. они возглавляли половину министерств; около четверти коллег диктатора пришли с одного факультета - юридического факультета университета в Коимбре. Кафедрократия или “управление преподавателей” преуспевала в поддержке медленного, но стабильного экономического продвижения, сильной валюты, сдерживании инфляции и, самое важное, в обеспечении того, чего Португалия в новые времена никогда не имела - политической стабильности. Последнее было отчасти достигнуто и небольшой, но высокоэффективной тайной полицейской силой - ПИДЕ (Международной полицией для защиты государства), основанной в 1926 г. Салазар защищал интересы имущих классов, независимо от того, что часто действовал вопреки их желаниям, особенно при дорогостоящем упорстве удерживать португальские африканские владения - долго после того, как бизнес настаивал на компромиссах. Он каждый день встречался с руководителем ПИДЕ и следил за ее малейшими движениями. На длительное время заключал в тюрьмы своих врагов: в середине 70-х годов двадцать два члена Центрального комитета Коммунистической партии говорили, что просидели в тюрьме в общей сложности 308 лет, в среднем по четырнадцать лет на каждого [96]. Но он не применял смертной казни, хотя и разрешал ПИДЕ время от времени неофициальные убийства, как, например, убийство в феврале 1965 г. лидера оппозиции генерала Дельгадо [97]. Так как ПИДЕ была очень дискретна в своих грубых действиях, то ее было очень трудно разоблачить и она даже пользовалась известным уважением. Ее командующий - Агостиньо Лоренцо, был главой “Интерпола” в Париже в конце 40-х годов, а когда папа Павел VI посетил Фатиму в 1967 г., то наградил нескольких старших офицеров ЛИДЕ.

Когда в результате несчастного случая с шезлонгом Салазар умер, профессора были возвращены в свои университеты, а ПИДЕ “закрыта” или, скорее, переименована. Как при большинстве бюрократических реформ, и при этой результатом было значительное увеличение штатов и катастрофическое снижение эффективности (но не жестокостей и беззакония). Тайная полиция была захвачена врасплох восстанием, свергнувшим режим 25 апреля 1974 г.[98] Португалия демократизировалась, империя исчезла, экономика начала спотыкаться, инфляция возрастала. Но после трех лет неразберихи имя Португалии исчезло из заголовков газет, и она вернулась к основным экономическим структурам Салазара. Удивительной и дающей надежду чертой было то, что Португалия смогла осуществить переход от стабильного полицейского государства к функционирующей демократии не только без кровопролития, но и сохранив большинство достижений старого режима.

ИСПАНИЯ. Франко.

В 70-е годы и Испания сумела пройти подобный, а, при данных обстоятельствах, еще более примечательный путь. Когда летом 1974 г. Франко передал свою власть Хуану Карлосу (коронованному в ноябре 1975 г., сразу же после смерти Франко), он фактически находился у власти тридцать восемь лет - достижение, которому мог бы позавидовать и Филипп Второй. Вероятно, он был вправе считать, что победа республиканцев привела бы к новой гражданской войне, и что именно его режим “разделяет нас менее всего”, поскольху в то время существовали две глубоко расколотые монархические фракции, одна фашистская, другая традиционно консервативная, а также смертельная вражда между КП и остальными республиканцами. В октябре 1944 г. после освобождения Франции 2000 республиканцев “вторглись” через Пиренеи, ожидая всеобщего восстания, но ничего не произошло. Двадцать пятого августа 1945 г. было сформировано республиканское правительство - тоже без последствий. Союзники не стали бы действовать против Франко, так как не хотели в Испании гражданской войны. Чтобы угодить им, он отказался от фашистского приветствия (которое ему никогда не нравилось), но не запретил Фалангу (хотя и осуждал ее позерство), так как она явлллась предохранительным клапаном для правых экстремистов и была подконтрольной.

В сущности, Франко был неполитической фигурой, управлявшей с помощью людей, приемлемых для церкви, землевладельческих классов и бизнеса. Этого хотела и армия, а армия имела право на вето в политике задолго до Франко. Франко, подобно армии, был негативной силой. Он держал государство в застывшем и скучном состоянии, не давая политикам ничего делать. Перед высшими армейскими офицерами описывал себя, как “несменяемого часового, как человека, который получает неприятные телеграммы и диктует ответы, человека, который бодрствует, когда другие спят” [99]. Если бы он был моложе, то, наверное, создал бы плебисцитную структуру. Но в случае 6 июля 1947 г., он поставил на голосование “Закон о престолонаследии”, воплощавший монархический принцип. Из приблизительно 17 200 000 человек электората голосовало 15 200 000 из них 14 145 163 сказали “да” в условиях, которые наблюдатели оценили как честные [100].

Покончив с этим. Франко стал обучать и наставлять Хуана Карлоса в качестве своего преемника. В то же время, в рамках негативного управления, подобного до известной степени салазаровскому или Швейцарской конфедерации, рыночные силы модернизировали экономику. За двадцать лет, с 1950 г. по 1970 г., Испания преобразилась. Доля населения, проживающего в двадцатитысячных и более крупных городах, возросла с 30 до почти 50 процентов. За тридцать лет неграмотность снизилась с 19 до 9 процентов, а только за пятнадцать лет количество студентов удвоилось.

Испания модернизировала свой юг в некоторых отношениях успешнее Италии. За четверть века с 1950 по 1975 г.г. пейзаж Андалусии изменился как зрительно, так и материально, а быстро уменьшавшееся сельское население выиграло, вероятно, больше в смысле реальной оплаты, чем промышленные ра.6очие в растущих городах. Но наиболее важное изменение затронуло ожидания: исследования показали, что рабочие могли ожидать гораздо лучшей работы - и по оплате, и по престижности, чем их отцы; что человек ждал большего в сорок, чем в двадцать лет. Старая безнадежность Испании - источник ее унизительной нищеты, а иногда и неистового насилия, канула в прошлое[101]. В 50-е и 60-е годы Испания фактически стала частью общей европейской экономики, разделяя ее успехи, провалы и всеобщее процветание - Пиренеи перестали быть культурно-экономической преградой.

Относительное преуспевание, обеспеченное стабильностью и политическим негативизмом режима Франко, объясняет успех перехода. Характерным для отношения Франко было то, что его последний премьер-министр и первый у Хуана Карлоса - Карлос Ариас, не был ни политиком, ни технократом, ни членом Фаланги, а только протеже важного армейского генерала[102]. Хотя в Испании неохотно признавали качества Франко, но ее первым настоящим премьер-министром демократического режима стал Адольфо Суарес, создавший свою правоцентристскую партию “Союз испанского народа” (СИП) по принципу преемственности, продолжая традицию Франко, независимо от того, что был рожден только в 1932 г. Суарес использовал опыт голлизма: его привлекал сопутствующий ему успех и способность голлизма уцелеть после смерти своего создателя. Он провел свою политическую реформу через последние Кортесы Франко, не прибегая к их роспуску. При этом он получил при голосовании 94,2 процентов “за” (15 декабря 1976 г.), а за одиннадцать месяцев до выборов отменил монопольную партийную структуру Франко, ввел многопартийную систему (включая КП), легализовал профсоюзы, восстановил свободу слова и печати, а кроме того, подготовил само голосование - первые свободные выборы с февраля 1936 г. Система фаворизировала сельские области: пятнадцать самых малых провинций с населением 3,4 млн. человек имели пятьдесят три места в Кортесах, в то время как Барселона с 4.5 млн. имела только тридцать три. Но это привело в июне 1977 г. к появлению четырехпартийной структуры (как во Франции), при этом переименованный Союз демократического центра Суареса получил больше всех голосов - 34 процента, за ним шли социалисты (29 процентов) и по флангам - коммунисты и консерваторы с одинаковыми выборными результатами [103].

Концентрация власти в политическом центре являлась очень важной, так как новые Кортесы были уполномочены подготовить конституцию. Документ, составленный и одобренный референдумом в декабре 1978 г., определял Испанию как “социальное и демократическое государство, управляемое законом” и с формой управления ·- “парламентарной монархией”. Но она гарантировала и автономию “национальностям”, что было существенным отступлением от централизма не только Франко, но и самой Испании со времен принятия господства Кастилии в конце пятнадцатого века. Король являлся верховным главнокомандующим, а также - главой государства, это обстоятельство оказалось жизненно важным во время попытки переворота в 1981 г. Испания остается страной, в которой армии отводится особая роль, хотя она, как ни странно, не представляет значительной силы (220 000 плюс 46 600 человек в военно-морских силах и 35 700 - в военно-воздушных). Конституция отменила смертную казнь, отдала должное католической церкви, хотя и не дала ей государственного статуса, узаконила профсоюзы и партии. Она подняла уйму проблем, создав большое количество сложных процедур для предоставления региональных прав - вопрос, который, очевидно, будет доминировать в испанской политике в 80-е годы. И действительно, являясь парламентарным текстом, а не диктатом, она была очень длинной (169 статей), сложной, абсурдно подробной и отвратительно написанной. Но наибольшей ее заслугой было то, что она символизировала собой согласие - это была первая конституция Испании, которая не выражала отдельную идеологию или партийную монополию на власть [104]. В начале 80-х годов новая испанская верхушка под предводительством хладнокровного и хитрого монарха (он показал свой нрав, сделав в 1981 г. Суареса герцогом - первым в Европе после войны не королевской крови), изолировала, с одной стороны, радикальный терроризм, а с другой - армейские заговоры, и успешно вытеснила их из общественной жизни, так что в 1982 г. первое социалистическое правительство после 1936 г. мирно пришло к власти. Также и с политической точки зрения Испания присоединилась теперь к европейской культуре.

ГРЕЦИЯ

То, что было еще поразительнее и обрадовало бы тень Ллойд Джорджа - это присоединение бедной и разбитой Греции к этой культуре. Демократическая Греция Элефтериоса Венизелоса, которая должна была много выиграть согласно Версальскому договору, фактически не выиграла ничего, хотя для нее Большая война продолжилась целое десятилетие: 1912-1922 г.г. Начальник штаба греческой армии во время войны - генерал Иоанн Метаксас, предпринял попытку переворота еще в 1923 г. и в конце концов установил диктатуру в 193б г. Он обещал “дисциплинировать” греческий народ и заменить греческий индивидуализм “эрнстом” - (серьезным германским духом); объявил себя “первым крестьянином”, “первым рабочим” и “отцом нации”. Все-таки, именно Метаксас разгромил итальянцев в 1940 году (он умер в 1941 г.) и именно армия, а не иная институция вышла с наибольшей честью из продолжительной военной и послевоенной агонии Греции. Знаменитая телеграмма Черчилля генералу Скоби может быть и спасла Грецию для Запада, но коммунистическое сопротивление не севере уцелело. Только летом 1949 г. старый начальник штаба Метаксаса – фельдмаршал Папагос - установил власть правительства над всей страной. Для Греций вторая мировая война тоже тянулась целое десятилетие. В результате гражданской войны погибло 80 000 греков, 20 000 попало в тюрьму (среди них 5000 с пожизненным или смертным приговором), 700 000 превратилось в беженцев и 10 процентов были заставлены покинуть Грецию [105].

Между 194б г. и 1952 г.существовали 16 пепеходных правительств. Но на на выборах в 1952 году Папагос, который создал “национальную” партию на принципах партии де Голля, одержал сокрушительную победу, с которой начались одиннадцать лет управления правых. Когда в 1955 г. он умер, Константинос Караманлис взял партию в свои руки, выигрывая выборы в 1958 г. и 1961 г. Это было единственным видом демократической “нормальности”, которую принимала армия. Когда Георгос Папандреу восстановил старую левоцентристскую коалицию Венизелоса и в .1963 г., сместил Караманлисаа, заставив его эмигрировать, наступил период неразберихи, закончившийся армейским переворотом, организованным группой старших офицеров под предводительством полковника Георгоса Пападопулоса.

Как и в Испании, армия считала себя более национальной институцией, чем любая из партий. Последние руководились наследственными кастами из средних и высших классов, действовавших в своих личных интересах. В отличие от них, армия прстендовала, что руководствуется заслугами офицеров, так как большинство из них происходило из деревень. Она также была ближе к церкви, а ее ненависть к профессиональным политикам разделялась многими. Режим Пападопулоса напоминал режим Метаксаса, делавший упор на “дисциплину” и “эллинско-христианскую цивилизацию. В 1968 г. он создал новую авторитарную конституцию, а в 1973 г. положил конец неудовлетворительной греческой монархии. Он почти не вызывал оппозиции к себе среди рабочих и крестьян, но и не возбуждал энтузиазма. Иногда он бросал в тюрьмы и истязал своих противников, из среднего класса. Этот режим мог бы управлять еще неопределенное время, но Пападопулос потерял доверие своих коллег, его свергли, и хунта неуклюже вмешалась в политику на Кипре, спровоцировав в 1974 г. вторжение Турции. После разгрома хунта распалась в хаосе. Из Парижа был вызван Караманлис, находившийся там в изгнании. Он одержал безоговорочную победу на выборах (219 из 300 мест), и получил таким образом возможность принять конституцию с сильной исполнительной властью в голлистком духе - еще один пример исключительного влияния де Голля на Европу в 60-е и 70-е годы. Эта гибкая структура давала определенную уверенность в том, что следующая выборная победа клана Папандреу, который действительно выиграл в 1981 г. с социалистической платформой, не приведет к новому циклу конституционной нестабильности.

Для большинства, греков имели значение не политический балет или просто экзерсисы профессиональных политиков, а то, что в 1952 г. Пападопулос начал новую эру социального и экономического продвижения вперед. Оно продолжалось примерно в одном темпе при Караманлисе, при военных и опять при Караманлисе. Это подтверждает один из уроков, извлеченных из изучения современности. Политические действия редко помогают экономическому процветанию, хотя могут и подорвать его, если будут достаточно интенсивными и продолжительными. Самая полезная функция государственного управления - это поддержка игрового поля, в рамках которого индивиды работают в своих собственных интересах, принося этим пользу и обществу. Улучшение благосостояния рядовых греков в течение трех десятилетий с 1950 по 1980 г.г. до настоящего момента является самым высоким в истории страны [106]. Это отразилось на одном из самых надежных показателей народного одобрения: миграции населения. Люди наиболее искренни, когда голосуют не с помощью избирательных бюллетеней, а своими ногами. Греки начали эмигрировать с восьмого века до нашей эры. В 70-е годы из 13 миллионов греков 4 миллиона жили за границей, из них 3 миллиона - постоянно. Эмиграция достигла своего апогея в 1965 г. - 117 167 человек, но, по-видимому, это стало поворотной точкой. В следующие годы военного управления темпы эмиграции начали быстро сокращаться, за исключением эмиграции в США, и все больше греков стали возвращаться из-за границы домой. В 1974 г., впервые с тех пор, как ведется статистика (1850 г.), число греков, вступающих в родную экономику, было больше, чем покидающих ее в поисках работы за границей. В 1979 г., когда число эмигрантов стало менее 20 000 человек, сумма переводов из-за границы (1,2 млрд. долларов) стала ниже доходов от туризма (1,7 млрд. долларов) и судостроения (1,5 млрд. долларов) и уже не была самым большим источником доходов Греции. Даже в 70-е годы темпы роста греческой экономики - в среднем, около 5-6 процентов при всего лишь двухпроцентной безработице - были гораздо выше, чем в Западной Европе [107]. В начале 80-х годов Греция быстро приближалась к.западноевропейским жизненным стандартам и это давало дополнительное основание предполагать, что ее новая политическая и социальная стабильность будет длительной.

Процесс, в результате которого за тридцать пять лет около 300 миллионов человек в Европе к западу и к югу от Железного занавеса достигли относительного изобилия и рамках демократии и при господстве закона, являлся одним из самых поразительных во всей истории. Его можно назвать и неожиданным, поскольку он следовал непосредственно за двумя попытками континентального самоубийства, которые чуть не стали успешными. И все же, в этой новой стабильности и благоденствии скрывался парадокс. В начале 80-х годов, через три с половиной десятилетия после конца войны, безопасность демократической Европы, независимо от ее нарастающего богатства, все еще зависела не только от гарантий заатлантической Америки, но и от непрерывного физического присутствия американских вооруженных сил. Это было ненормальным. История Америки 60-х. и 70-х голой показала, что это было и опасным.

 


К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе