К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Последняя Аркадия

Объявленное безразличие Америки к событиям в Северном Китае было блефом, претенциозным самообманом. Нация, насчитывающая 106 этнических групп, которая уже представляет собой значительный микрокосмос - слепок с мирового сообщества, не может быть безразличной к большим событиям, где бы они ни происходили [1]. Антияпонская политика Америки возникла в большой степени из ее беспокойства и двойственного отношения к собственному японскому меньшинству, что являлось лишь одной стороной больших споров, ведущихся среди нации отиосительно характера, и цели американского общества. Кто такой американец? Для чего существует Америка? Много американцев, (может быть – большинство) думали почти с томлением о своей стране как о последней Аркадии, как о невинном и почти утопическом убежище от нарастающего безумия и злобы продажного мира по ту сторону ее опоясанных океанами берегов. Но как сохранить Аркадию? Это само по себе требовало глобальной внешней политики. И как создать истинного жителя Аркадии? Это требовало расовой политики. А обе они неразрывно переплетены.

Идея слияния рас в Америке стара как Эктор Кревкёр и Томас Джефферсон. Она драматизирована с потрясающим эффектом в пьесе Израиля Зангвилла “Переплавка” которая произвела сенсацию в Нью-Йорке в 1908 г. Новая кинематографическая индустрия с момента своего рождения стада воплощением многорасовой идеи, о чем свидетельствуют много ранних киноэпопей. Но в каких пропорциях надо было заполнять плавильную ванну?

Во время Большой войны неограниченная иммиграция уже казалась пропавшей идеей. В 1915 г. странствующий проповедник из Джорджии Вильям Симмонс основал Ку-Клукс-Клан как организацию для контроля над группами меньшинств, которые он отождествлял с моральным и политическим неподчинением. Его цели получили мощную поддержку в опубликованной в следующем году книге “Исчезновение великой расы”, в которой Мэдисон Грант представил европейскую теорию “расы господ” в американском контексте. Этот псевдонаучный бестселлер утверждал, что Америка при помощи своей неограниченной иммиграции уже почти “успела ликвидировать привилегию рождения; т.е. интеллектуальные и моральные преимущества, которые человек хорошего происхождения приносит с собой в мир”, Результат “переплавки”, утверждал он, можно увидеть в Мексике, где “абсорбция крови первых испанских завоевателей местным индейским населением” произвела дегенеративную помесь, которая “сейчас демонстрирует неспособность к самоуправлению”. Добродетели “высших рас” “очень неустойчивы” и легко теряются, “когда смешиваются с распространенными или примитивными характеристиками”. Так “помесь между белым человеком и негром есть негр”, а “помесь между представителем любой из трех европейских рас и евреем есть еврей” [2].

Хайрам Уэсли Эванс, зубной врач из Далласа и один из самых деятельных вождей Клана, использовал этот страх “вырождения”, чтобы переделать его в движение англо-саксонской культуры расового превосходства, которое в какой-то момент насчитывало до 4 миллионов членов на востоке и Среднем Востоке Америки. Эванс, называвший себя “самым усредненным человеком в Америке”, заявлял, что Клан говорит от имени “огромной массы американцев со старой пионерской закваской..., принадлежащих к так называемой нордической расе, которая при всех своих недостатках дала миру почти всю современную цивилизацию” [3]. Расовая общественная иерархия принималась почти повсеместно во время политических кампаний, хотя и со значительными вариациями, учитывающими местный контингент избирателей. Так сенатор Генри Кэбот Лодж, являвшийся в частной жизни абсолютным сторонником англо-саксонского расового превосходства, всегда употреблял в своих политических кампаниях осторожно закодированный термин “англоязычные люди”. Уилл Хейс, организатор кампании Уоррена Гардинга, исчерпывающе обобщал происхождение кандидата как “самая хорошая пионерская кровь - англо-саксонская, германская, шотландско-ирландская и голландская” [4].

Вступление Америки в Большую войну дало огромный толчок патриотической ксенофобии, которая стада оправданием разновидностей расизма и преследования инакомыслия. Вильсон опасался и предсказывал этот эмоциональный спазм - гораздо более яростный и разрушительный, чем маккартизм после Второй мировой войны, но все-таки подписал Закон о шпионаже 1917 г. и Закон об антигосударственной деятельности 1918 г. Последний преследовал высказывание мнений, которые, независимо от их вероятных последствий, являлись “нелояльными, оскверняющими, циничными или обидными” для американской формы правления, флага или униформы; по нему американцев судили за критику Красного креста, ИМКА (“Христианская ассоциация молодежи”) и даже бюджета [5]. Двое судей Верховного Суда, Джастис Льюис Брандис и Оливер Уэнделл Холмс, попытались противопоставить себя этой волне нетерпимости. В деле “Шенк против США” (1919) Холмс постановил, что ограничение свободы слова является законным только, когда слова носят такой характер, что создают “явную и непосредственную опасность”. Возражая против дела “Эйбрамс против США”, которое подтвердило приговор за антигосударственную деятельность, он утверждал, что “наилучшая проверка истинности - это способность мысли быть принятой в условиях рыночной конкуренции”, перефразируя точку зрения Мильтона в “Ареопагике” [б]. Но их голоса в то время оставались в одиночестве. Патриотические организации вроде “Союза за национальную безопасность” и “Национальной гражданской федерации” продолжали свою деятельность и в мирное время.

Пароль 1919 года - “американизация”.

С осени 1919 г., когда Вильсон получил удар, в США практически не было правительства, которое могло бы предотвратить наступившее после краткого послевоенного бума состояние спада в 1920 г., и контролировать разразившуюся ксенофобию, одно из последствий. Ответственность за это лежала на министре правосудия Митчелле Пальмере. Он сам сделал себя очень непопулярным во время войны как Надзиратель за иностранной собственностью, и весной 1919 г. едва не погиб при взрыве бомбы, подложенной анархистами перед его домом. Впоследствии он возглавил общенациональную кампанию против “чужеродных подрывных элементов и агитаторов”. Четвертого ноября Пальмер представил в Конгрессе доклад, озаглавленный им “Как Министерство правосудия раскрыло свыше 60 000 организованных агитаторов троцкистской доктрины в США... секретная информация, благодаря которой правительство теперь выметает из страны эту иностранную грязь”. Пальмер описывал Троцкого как “скомпрометированного иностранца.... самого подлого из всех типов, известных в Нью-Йорке, [который] может спать в царской постели, когда сотни тысяч в России голодают или не имеют крыши над головой”. “Острые языки гидры революции - писал он - лижут алтари церквей, подпрыгивают в школьных колоколах, вползают в сокровенные уголки американских домов” и “пытаются подменить брачный обет законами разврата” [7]. Перед самым Новым годом 1920 г. в серии согласованных облав агенты его Министерства правосудия задержали более 6000 иностранцев, большинство которых затем были выдворены из США. В последовавшем “красном страхе” пять членов собрания штата Нью-Йорк были лишены прав по обвинению в социализме, а одного члена Конгресса дважды изгоняли из Палаты представителей; двое итальянцев, Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти, анархисты, уклонявшиеся от военной службы, были осуждены за убийство кассира в Массачузетсе по явно подстроенному делу, которое тянулось до 1927 г.

Более продолжительные последствия имел Закон о квотах 1921 г., который ограничивал годовую иммиграцию до 3% численности каждой национальности в США по результатам переписи населения 1910 г. Этот механизм, целью которого было заморозить как можно на более длительный период расовое равновесие, еще больше ужесточился Законом Джонсона-Рида от 1924 года, который сводил квоту до 2% численности каждой национальности, жившей в США в 1890 г. Этот закон полностью преграждал путь японцам (хотя для канадцев и мексиканцев было сделано исключение), и не только урезал предыдущую квоту, - но преднамеренно оказывал покровительство Северной и Западной Европе за счет Восточной и Южной Европы. Еще одним поворотом винта в 1929 г., основанном на расовом составе американского населения в 1920 г., законодательство 20-х годов положило конец массовой иммиграции в Америку. Аркадия была полна, мост на входе подняли, ее состав уже определили и собирались поддерживать его впредь.

Многие критиковали новую ксенофобию. 23 июля 1920 г. Уолтер Липман писал своему старому командиру со времен войны, министру обороны Ньютону Бейкеру: “...крайне невероятно, что правительство, выдвинувшее самые всеобъемлющие идеалы в нашей истории, может угрожать американской свободе больше, чем любая другая группа людей за последние сто лет... Они создали царство страха, в котором честная мысль невозможна, в котором умеренность нежелательна, и в котором паника вытесняет разум” [8]. Х.Л.Менкен, публицист из Балтимора (сам - немецкого происхождения), который являлся, наверное, самым влиятельным журналистом США 20-х годов, называл Пальмера в “Балтимор Ивнинг Сан” от 13 сентября 1920 г. “может быть самым известным живым выразителем жестокости, бесчестья и несправедливости”. Через две недели он обвинил Министерство правосудия в поддержке “беспрецедентной в американской истории системы шпионажа, редко встречавшейся в истории России, Австрии и Италии. Как ежедневная рутина она преследует мужчин и женщин, цинично нарушая их конституционные права, вторгается в неприкосновенный домашний очаг, фабрикует доказательства против невинных, наводняет страну агентами-провокаторами, поднимает соседа против соседа, заполняет массовую печать подстрекательской ложью и поощряет самые подлые проделки завистливого и злобного отребья” [9].

Социолог Горас Келлен из “Новой школлы социальных исследований” утверждал, что “американизация” представляет собой просто новый приступ антикатолической болезни “ничего-незнания”* 1850-х годов, формы протестантского фундаментализма, проявлениями которого были Закон 1924 г., “охота за ведьмами” министра правосудия квакера Пальмера, инспирированное царизмом угнетение евреев баптистом (производителем автомобилей) Фордом, злонамеренные массовые маскарады Ку-Клукс-Клана, расовая болтовня г-на Мздисона Гранта, а также такие невинные проявления домашнего патриотизма как романы г-жи Гертруд Атертон и газеты “Сатердей Ивнинг Пост”.

* Know-Nothing – амepиканская политическая партия (1854-1859), боровшаяся против. иммиграции римо-католиков и поддерживавшая рабство. Название идет от ответа членов партии “Ничего не знаю!” на настойчивые вопросы.

Здесь был важный момент: Америка, если ее вообще можно определить, являлась религиозной цивилизацией протестантского типа, и ксенофобия Пальмера представляла просто крайнее и деформированное выражение всего самого ценного в американской этике. С того момента американские “хайбрауз” (букв. – “высокие брови” - термин, изобретенный критиком Ван Вик Бруксом в 1915 г. и гораздо более подходящий, чем французский intellectuel - интеллигенция) должны были сталкиваться с дилеммой - атакуя деформацию, они рискуют уничтожить суть “американизма”, проистекающего из демократии Джефферсона, а если он исчезнет, от американской культуры не останется ничего, кроме европейской эмиграции. Пока Пальмер охотился за иностранцами, “хайбрауз” Восточного побережья читали “Образование Генри Адамса”, посмертную автобиографию образцового бостонского мандарина, опубликованную Массачузетским историческим обществом в октябре 1918 г. С того момента до весны 1920 г. она была самой популярной публицистической книгой, точно отражающей настроение просвещенного разочарования. Книга являлась американским эквивалентом “Выдающихся Викторианцев” Стрейчи. Она отрицала понятие национальной культуры - особенно насаждаемой путем жестокого насилия, - за счет того, что Адамс назвал “многообразием”, но пессимистически подчеркивала, что в создающейся Америке самые образованные являются и самыми беспомощными.

На самом деле, “хайбрауз” Восточного побережья ни в коем случае не были беспомощными. В последующие шестьдесят лет они оказывали непропорционально большое влияние на американскую (и мировую) политику, если иметь в виду их численность и их собственную ценность. Но их отношение к Америке было противоречивым. Весной 1917 года Ван Вик Брукс написал в основанном с его помощью журнале “Севен Артс” статью “К национальной культуре”, в которой утверждал, что до сих пор Америка брала все “самое лучшее” у других культур, и что пришел момент создать свою собственную, используя изначальный опыт жизни, единственный, который порождает истинную культуру. Америка, пережив свои собственные драмы в так называемой им “Культуре индустриализма”, “перестанет быть слепым, эгоистическим и распущенным народом: мы станем сияющим народом, живущим в лучах света и несущим свет[11].

Брукс поддерживает точку зрениям своего приятеля Рандольфа Бурна, что вся теория “переплавки” нездорова, потому что она превращает иммигрантов в поддельных англо-саксонцев. Он утверждает, что Америка должна стремиться не к ограниченному европейскому национализму, а к “более смелому” идеалу космополитизма, чтобы стать “первой международной нацией” [12]. Но что это значит?

Д.Х.Лоуренс правильно отметил, что Америка не является (или все еще не является) “кровной” Родиной. Юнг, выражаясь по-другому, сказал, что “американцы подсознательно все еще не живут в собственном доме”. Брукс, который специально поселился в Вестпорте, Коннектикут, чтобы открыть свой американский космополитизм вместе с другими интеллектуалами 20-х годов, точно определенными им как “люди, которые больше озабочены состоянием своих умов, чем состоянием своих карманов”, все-таки чувствовал сильную тягу к старой культуре; он признался в своей автобиографии, что “часто испытывает острое чувство ностальгии по европейской сцене”. Только “продолжительное погружение в американскую жизнь, - писал он, -.могло бы вылечить меня от всего остаточного страха эмиграции; но эта противоречивость была характерна для моих взглядов в Двадцатые годы” [13]. В мае 1919 года, когда он услышал, что его друг, Уолдо Фрэнк, собирается поселиться на Среднем Востоке (США), Брукс написал ему: “Весь наш вкус к писательской жизни приходит, или скорее остается с нами, через наши отношения с Европой. Никогда не верь людям, которые говорят тебе о Западе, Уолдо, никогда не забывай, что именно мы, жители Нью-Йорка и Новой Англии держим монополию на весь кислород, какой только есть на Американском континенте”.

Это была наглая претензия. Она еще отзовется эхом через десятилетия двадцатого века, хотя зачастую не признавалась открыто. Но что такое Америка без своего Среднего Востока? Просто прибрежная полоса, как многие испаноязычные береговые государства Южной Америки. Предметом ненависти со стороны “хайбрауз” с Восточного берега в 20-х годах являлся Вильям Дженнингс Брайен, демократ из Иллинойса, который осуждал власть денег (“Нельзя распинать человечество на кресте из золота”), противопоставлял себя империализму, ушел с поста госсекретаря в 1915 г. в знак протеста против сползания к войне. Уже в почтенном возрасте он вел отчаянную арьегардную битву против эволюционной теории Дарвина в деле Скопа в 1925 г.

В самом начале цели Брайена были демократичны и прогрессивны: он боролся за избирательные права женщин, федеральный подоходный налог и резервный банк, за прямые выборы в Сенат, за гласность финансирования политических кампаний, за освобождение Филиппин и за представительство профсоюзов и правительстве. И все-таки, его цели были (если употребить новый осудительный термин) “популистскими”; он говорил на языке антиинтеллектуализма. Дневники его жены свидетельствуют о чувстве горечи, испытанной супругами из-за неверного света, в котором его работа представлялась или же целиком игнорировалась “Восточной печатью” [15]. В деле Скопа он пытался не запретить преподавание эволюционной теории, а предостеречь государственные школы от подрыва религиозной веры; дарвинизм, утверждал Брайен, должен преподаваться как теория, а не как факт; родители и налогоплательщики должны иметь право высказываться относительно того, что преподается в школах, а учителя должны подчиняться законам страны. Он считал, что сопротивлялся агрессивной диктатуре самозванной схоластической элиты, которая домогалась монополии на подлинное знание [16].

Философ Джон Дьюи, хотя и противопоставлял себя антиэволюционному крестоносному походу Брайена, предупреждал интеллигенцию Восточного берега, что силы, которые тот олицетворяет, “не были бы столь опасны, если бы не были связаны с очень необходимыми и хорошими вещами”. Он опасался пропасти, которую усматривал между ведущим просвещенным мнением Восточного берега и тем, что следующее поколение назвало “Средней Америкой” или “молчаливым большинством”. Вопрос об эволюции был просто примером антагонистических навыков мышления. В замечательной статье “Американская интеллектуальная граница”, вышедшей в 1922 г., он предупреждал читателей “Нью Рипаблик”, что Брайен не может быть отброшен как обычный мракобес, потому что он -“представляет типично демократическую фигуру - это нельзя оспаривать”. Конечно, он был посредственностью, но “демократия по своей сути дает приоритет посредственности”. Тем более, что он говорил от имени некоторых из лучших и самых существенных элементов американского общества:

...богомольные слои, которые находятся под влиянием евангелического христианства. Эти люди составляют костяк филантропического общественного интереса, социальной реформы путем политического действия, пацифизма, народного образования. Они воплощают и выражают дух кроткой доброжелательности к экономически бедствующим классам и к другим народам, особенно, когда последние склоняются к республиканской форме правления. Средний Восток, земля прерий, является центром активной общественной филантропии и политического прогрессизма, потому что она - главный дом этого племени... верующего в образование и в лучшие возможности для своих детей... это элемент, чувствительный к призывам к честной сделке и более или менее равным возможностям для каждого... Оно последовало за Линкольном при отмене рабства, и оно последовало за Рузвельтом в его осуждении “плохих” корпораций и накопления богатства... Оно является серединой любого движения во всех смыслах этого слова [17].

“Сухой закон”

Суть дела и последствия

Если существовала какая-то изначальная американская культура, это была именно она. Таким образом, космополитизм Восточного берега угрожал превратиться в контр-культуру и вовлечь Америку в такой же внутренний конфликт между “культурой” и “цивилизацией”, который разрывал веймарскую Германию и открывал дверь тоталитаризму. На самом деле, конфликт уже существовал и нашел свое ожесточенное выражение в вопросе о Сухом Законе. Брайен был награжден огромным серебряным кубком для вина в знак его изумительных усилий обеспечить ратификацию Восемнадцатой поправки к Конституции, “Национального запрета”, которая утвердила Закон Вольстеда, превративший Америку в “сухую” страну. Закон вступил в силу в том же месяце январе 1920 г., когда Митчелл Пальмер набросился на иностранных анархистов; эти два события были тесно связаны.

Сухой закон со своими репрессивными интонациями являлся частью попыток “американизации” Америки: реформаторы открыто провозгласили, что он направлен в основном против “пресловутых навыков пьянства”... “рабочих-иммигрантов” [18]. Как и новая система квот, он представлял собой попытку сохранить Аркадию, соблюсти чистоту аркадианцев. Америка была основана как утопическое общество, населенное “почти богоизбранным народом”, как полусерьезно и полуиронично сказал Линкольн.. Восемнадцатая поправка явилась последним искренним усилием в сторону хилиазма.

Но, будучи искренним в своих намерениях, закон не был таким в своем исполнении. Это было еще одним свидетельством противоречивости американского общества. Америка утвердила цель, когда ратифицировала Восемнадцатую поправку; она однако не смогла утвердить средства, потому что Закон Вольстеда являлся неэффективным компромиссом. Если бы этот закон предусматривал жесткие средства для своего применения, он никогда не стал бы законом. Бюро Сухого закона было прикреплено к Министерству финансов; попытки перебросить его в Министерство правосудия были отклонены. Несколько президентов подряд отказались предложить меры, необходимые для его эффективного применения [19]. Более того, утопизм, заложенный в Сухом законе, хотя и имеющий глубокие корни в американском обществе, столкнулся с не менее глубоко укоренившимся и активным американским принципом неограниченной свободы инициативы. Америка представляет собой одно из наименее тоталитарных обществ во всем мире; она практически не имеет никакого аппарата, препятствующего рыночным силам, как только появится неудовлетворенный спрос,

Поэтому гангстеры спиртных напитков и стоящие за ними силы всегда располагали бОльшими физическими и финансовыми ресурсами, чем силы порядка. Они были даже гораздо лучше организованы. Сухой закон продемонстрировал правило непреднамеренных последствий. Он не только не смог подогнать иностранные меньшинства под англо-саксонский шаблон, но позволил им объединиться. В Нью-Йорке контрабанда спиртного была, наполовину еврейской, на четверть итальянской и по одной восьмой польской и ирландской [20]. В Чикаго она была наполовину итальянской, наполовину ирландской. Итальянцы были особенно ловкими в доставке спиртного четким и дешевым способом, используя организационный опыт не только сицилианских, сардинских и неаполитанских тайных обществ, но и опыт “авангардной элиты” революционного синдикализма. Сухой закон предоставил непревзойденные возможности развращения общества, особенно в Чикаго, где мэром был коррумпированный “Большой Билл” Томпсон. Джон Торрио, который занимался контрабандой в больших масштабах в Чикаго в 1929-1924 г. г. и отстранился от дел, уехав в Италию в 1925 г. с состоянием в 30 миллионов долларов, практиковал принцип тотального контроля: все чиновники подкупались в различной степени и все выборы были фальсифицированы. Он умудрялся доставлять высококачественное пиво всего лишь по 50 долларов за баррель, а своих успехов он достиг, избегая насилия за счет дипломатии - обеспечивая соглашения между гангстерами при разделе территории [22]. Его помощник и преемник Аль Капоне не был так дипломатически настроен и поэтому не имел такого успеха, а ирландские контрабандисты были склонны думать только в краткосрочной перспективе и прибегать к насильственным решениям. Когда возникла эта ситуация, между гангстерами разгорелась война, общественное мнение стало выражать свое возмущение и власти были вынуждены вмешаться.

Как правило, однако, контрабандисты работали с одобрения общества, по крайней мере - в городах. Большинство мужчин в городах (но не женщин) были согласны с мнением Менкена, что Сухой закон является делом “тупых болванов из скотоводческих штатов, которых разбирает злость от того, что должны лакать сырой кукурузный самогон, в то время как городские хитрецы получают хорошее вино и виски”. “С философской точкой зрения, за этим законом мало что стоит, кроме зависти деревенских дураков к городскому человеку, который живет гораздо лучше в этом мире” [23]. Заставить соблюдать закон в городах было невозможно, даже там где были мэры-реформаторы. Генерал морской пехоты. США Смедли Батлер, назначенный главой полиции в Филадельфии, при “совершенно” новой администрации в 1924 г., был вынужден отказаться меньше чем через два года: работа, как он сказал, была просто “потерей времени”. Политики обеих партий слабо помогали властям. На конференции Демократической партии в Сан-Франциско в 1920 г. они весело попивали первоклассное виски, доставленное бесплатно мэром, а республиканцы горько сожалели о том, что на их конференции в 1924 г. агенты Сухого закона, по слонам Менкена, “прижали город с крайней яростью”. На огромных территориях большую часть времени закон вообще не соблюдался. “Даже в самых отдаленных сельских районах, - утверждал Менкен, -.нет абсолютно ни одного места, где человек, если пожелает выпить спиртного, не будет в состоянии его найти” [24].

Подобная картина бездействия наблюдалась в Норвегии, которая запретила употребление спирта и крепленых вин в октябре 1919 г. через референдум с результатом пять к трем. Но у Норвегии хватило ума отменить закон посредством еще одного референдума в 1926 г. [25] Америка поддерживала Сухой закон в два раза дольше и результаты были намного серьезнее.

Журналист Уолтер Лиггет (наверное, самый большой специалист по этому вопросу) показал перед Судебной комиссией палаты представителей в феврале 1930 г., что у него есть “целый воз сведений и категорических фактов”, показывающих, что “выпивается значительно большее количество концентратов, чем до Сухого закона, причем... выпивается в более вредных условиях”. В Вашингтоне имелось 300 узаконенных пивных до Сухого закона; после принятия закона там было 700 нелегальных кабаков, снабжаемых 4000-ми контрабандистов. Полицейские данные показывали, что за десятилетие число задержанных за пьянство увеличилось в три раза. В штате Массачузетс число кабаков подскочило от 1000 законных до 4000 нелегальных, плюс еще 4000 в Бостоне: “существуют по крайней мере 15 000 человек, которые на сегодняшний день не занимаются ничем другим, кроме как нелегальной доставкой концентратов в город Бостон”. Канзас был первым штатом, который стал “сухим”; был “сухим” полвека, и все же не было “ни одного города в Канзасе, где я не мог бы появиться, совсем никого не зная и не выпить спиртного, причем - очень хороший напиток, через пятнадцать минут после своего прибытия”. Все это стало возможным благодаря повсеместной коррупции. Так, в Детройте уже существовало 20 тысяч нелегальных пивных. Он продолжал:

“В ноябре прошлого года мое внимание привлекло бурное пиршество в одном из придорожных ресторанов Детройта, я бы сказал, очень бурное пиршество, для которого напитки были пожалованы одним из самых известных азартных игроков Детройта - Дени Мэрфи, если вас интересует его имя; и в этом пьяном разгуле принимали участие губернатор Мичигана, начальник детройтской полиции, начальник полиции штата, политики, члены престижных клубов, азартные игроки, преступники, контрабандисты. Все братались в духе совершеннейшего равенства под покровительством бога Бахуса, и я бы еще добавил, что там, на этой попойке, где потом появились голые пьяные танцовщицы, присутствовали четверо судей Мичиганского округа... подобное лицемерие сегодня в нашей стране встречается на каждом углу” [26].

Как упоминал Лиггет, несоблюдение Сухого закона создало огромные фонды, которые были реинвестированы в другие формы преступности, такие как проституция, и главное, в азартные игры, которые впервые были организованы на систематической и почти законной основе. Более новые исследования подтвердили его мнение о том, что Сухой закон привел к качественному и, как оказалось, постоянному изменению в масштабах и сложных структурах организованной преступности в Америке. Обеспечение крупномасштабных поставок пива потребовало огромных организационных усилий, которые вскоре были приложены и в других областях. В начале 20-x годов синдикаты азарта впервые использовали телефонные станции для сбора ставок со всей страны. Меир Лански и Бенджамин Сигель приложили модель контрабанды спиртными напитками для организации огромных общенациональных империй азарта. Сухой закон оказался “взлетной полосой” для большой преступности в Америке, которая, разумеется, продолжалась и после того, как Двадцать первая поправка, отменившая Сухой закон, была ратифицирована в декабре 1933 г. В 30-е годы организованная преступность уже созрела, и именно после 1944 г., например, пустынный городок Лас-Вегас превратился в мировую столицу азарта. Сухой закон вообще не смог “американизировать” национальные меньшинства. Он лишь усиливал их обособленность, создавая специфические модели преступности среди итальянцев, евреев, ирландцев и, не на последнем месте, среди чернокожих. В начале 20-х годов карибские негры ввели “игру чисел” и создали азартные объединения, образовав мощные цитадели преступности в гетто для чернокожих в Нью-Йорке, Чикаго, Филадельфии и Детройте [27]. Исследования Администрации в помощь исполнению закона при Министерстве правосудия в 70-х годах показали, что начало Сухого закона в 20-х годов оказалось стартом для большинства известных иммигрантских преступных фамилий, которые продолжали процветать и сохранились до наших дней [28].

В действительности. Сухой закон был неуклюжей и половинчатой попыткой социальной инженерии, предназначенной для создания однородного общества из смешанной общности при помощи силы закона. Естественно, он не отличался невероятной жестокостью ленинской социальной инженерии в России или ее слабой имитацией Муссолини в Италии, но он по-своему нанес подобный ущерб общественной морали и цивилизованному сплочению общества. Вся трагедия в том, что в нем вообще не было необходимости. Американская система свободного рыночного предпринимательства сама по себе была эффективным гомогенизатором, который сплачивал и решал проблемы между этническими и расовыми группами, невзирая на цвет кожи или национальное происхождение. Например, способ, которым огромные массы немецких и польских иммигрантов интегрировались в англо-саксонской структуре, был потрясающим: это сделал рынок.

Политическая арена

Митчелл Пальмер ошибался, думая, что иностранцы в своей массе были носителями радикальной политики. Напротив, они бежали от закрытых систем, чтобы обнять свободную систему. Они голосовали ногами за экономику предпринимательства. Действительно, именно в то время, когда Пальмер ожидал появления революции, американский радикализм, особенно коллективистского типа, вошел в период устойчивого упадка. Он никогда не отличался силой. Маркс не сумел объяснить, почему Америка, которая к концу его жизни стала самой мощной и изобретательной капиталистической экономикой, не проявляла никаких признаков создания условий для пролетарской революции, про которую он утверждал, что является неизбежной при зрелом капитализме. Энгельс пытался разрешить это затруднение говоря, что социализм там слаб, поскольку “Америка - настолько чисто буржуазная, лишенная феодального прошлого страна, что очень гордится своей чисто буржуазной организацией”. Ленин (1908 г.) думал, что в США - “в модели и идеале нашей буржуазной цивилизации”, социализму придется иметь дело с “наиболее крепко установленными демократическими системами, с которыми сталкивается пролетариат с его чисто социалистическими задачами”. Антонно Грамши обвинял “американизм”, который он определял как “чистый рационализм без единой классовой ценности, извлеченной из феодализма”. Г.Дж.Уэллс в “Будущем Америки” (1906) приписывал отсутствие мощной социалистической партии симметричному отсутствию консервативной партии: “Все американцы, с точки зрения англичан, являются либералами того или иного типа” [29].

До 20-х годов, однако, имелись известные основания полагать, что американские левые, в конце концов, могли бы сыграть важную роль в политике. До 1914 г. социалистическая партия насчитывала 125 000 членов, в том числе руководителей шахтеров, рабочих-пивоваров, столяров и металлургов. Из нее избирались более 1000 представителей, в том числе мэры важных городов и двое конгрессменов; в 1912 г. ее кандидат в президенты Юджин Дебс собрал 6% всех голосов. Но затем последовал неуклонный спад. В 20-х и начале 30-х годов в нескольких городах Рабочая партия имела известные успехи. Но социалистические партии классического типа впали в кризис. Провал соцпартии приписывали ее неспособности решить, является ли она политической партией, группой натиска, революционной сектой, или просто просветительским обществом в попытке быть всем этим одновременно [30]. Даже в отчаянном 1932 году Норман Томас получил только 2 процента на президентских выборах. Коммунистическая партия тоже не успела стать новым выражением американского радикализма, а стала просто американским приложением советской политики [31]. Самый высокий результат - 1 150 000 голосов, которые она помогла собрать в пользу кандидата прогрессистов Генри Уоллеса в 1948 г. В последующие тридцать лет упадок продолжался. На выборах 1976 г., например, социалисты и 5 других радикальных партий выдвинули отдельных кандидатов. Никто не собрал даже 100 000 голосов из 80 миллионов голосующих; вместе взятые, они получили менее четверти процентов из всех голосов. К началу 80-х годов, США были единственной демократической индустриализированной страной, в которой ни один независимый социалист или представитель рабочей партии не занимал выборной должности.

Такая картина была предсказана политикой 20-х годов. Тогда, как в Британии, Австрии, Франции, Германии, Испании и скандинавских странах социал-демократические партии были главными оппозиционными партиями и даже участвовали в правительствах, в Соединенных Штатах десятилетие принадлежало республиканцам. Республиканская партия, разумеется, была партией Линкольна, которая освободила рабов и победила в Гражданской войне. Чернокожие, которые осели в городах Севера во время и после Первой мировой войны, продолжали голосовать в огромной массе за республиканцев. Она также была партией Теодора Рузвельта и прогрессивного капитала. Но в то же время она была партией социального консерватизма и свободной рыночной экономики. В 20-е годы ее господство было неоспоримым. В период между 1920 и 1932 годом республиканцы держали в своих руках Белый дом и Сенат, за исключением Палаты представителей в период 1930-1932 г.г. [32]. Уоррен Гардинг в 1920 г. получил 60,2 процентов голосов - самое большое преимущество на всеобщих выборах, отмеченное до сих пор (16 152 000 против 9 147 000), победив во всех штатах, кроме южных. Республиканцы заняли Палату представителей с 303 голосами против 131 и выиграли 10 мест в Сенате, что дало им большинство в 22 голоса [33]. В 1924 г. Кальвин Кулидж выиграл с 15 725 000 против 386 000, поданных за его соперника-демократа, Джона У.Дейвиса. В 1928 г. Герберт Гувер выиграл с 21 391 000 против 15 016 000 за Ала Смита, огромная победа в коллегии выборщиков с 444 против 87; он выиграл во всех штатах, кроме двух на Севере и пяти на “Твердом Юге”. Социалисты собрали менее 300 000, а коммунисты - менее 50 000 голослв [34].

Эти последовательные успехи указывали на (как его назвал Кулидж) “редко встречающееся ранее состояние удовлетворения”; единство демократического народа, его правительства и экономической системы, поддерживаемой и олицетворяемой управляющей партией, что очень редко бывает в истории и заслуживает изучения. Чтобы сделать это с пользой, необходимо заглянуть за обыкновенную историографию периода, особенно в отношении двух ключевых фигур - Гардинга и Кулиджа.

Гардинг

Гардинг победил на выборах в свой 55-летний юбилей, который он отметил, что было характерно для него, игрой в гольф. Он не считал, что политика играет очень важную роль, или что она должна волновать людей или проникать слишком глубоко в их будни. Одним словом, он был полным антиподом Ленина, Муссолини, Гитлера и профессиональных социал-демократических политиков Европы. Гардинг был выходцем из Огайо - политической вотчины республиканцев, давшей стране шесть из десяти президентов после 1865 г. Выходец из бедноты, он создал процветающую провинциальную газету “Марион стар”, затем стал директором банка, телефонной компании, фирмы по деревообработке, а также директором строительного общества. Гардинг олицетворял собой скромную провинциальную Америку: он был красивым, всегда общительным и сердечным, но с чувством собственного достоинства. Он не считал неприличным лично открывать дверь в Белом доме, а по воскресеньям любил ездить верхом. В мае 1920 г. он сказал приветствующей его толпе в Бостоне; “Сегодняшняя Америка нуждается не в героизме, а в лечении, ей необходимы не аномалия, а нормальность, не революция, а восстановление..., не хирургия, а спокойствие” [35]. Америка-Аркадия была для него реальностью: он хотел как-нибудь сохранить ее. Для того чтобы его выбрали в президенты, он водрузил старый флагшток президента Маккинли перед своим домом, и вел кампанию “с переднего крыльца”. Многие известные люди приезжали в Марион, чтобы послушать его предвыборные речи “с крыльца”. Среди них были Эл Джонсон, Этель Барримор, Лилиан Гиш, Перл Уайт, а также 600 000 обыкновенных людей, тысячи из которых были чернокожими (из-за этого демократы распустили слух, что в его жилах течет негритянская кровь). Все любили Гардинга. Единственным недостатком была его остролицая супруга. Флосси, по кличке “Голландка”, о которой Гардинг говорил (так, чтобы она не слышала): “Госпожа Гардинг хочет быть тамбур-мажором перед каждым встречным оркестром” [36].

Гардинг считал, что ни с чем не сравнимое американское общество было плодом свободной воли, и лишь правнтельство могло его испортить. “Если бы я мог создать по одному клубу Ротари в каждом населенном пункте, - говорил он, - я бы умер уверенным в том, что наши идеалы свободы находятся в безопасности и цивилизация продвигается вперед”. Таким было всеобщее мнение. “Есть только одна первоклассная цивилизация на свете, - писал “Лейдиз Хоум Джорнел (“Домашний женский журнал”), - и она находится именно здесь, в Соединенных Штатах”. Это было и мнением большинства американских интеллектуалов, если судить не по их более поздним умозаключениям в тридцатых годах, а по тому, о чем они фактически писали в свое время.

В тот же месяц, когда Гардинг подписал Закон об иммиграции 1921 г., Скотт Фитцджеральд писал Эдмунду Вильсону из Лондона:

К черту весь Европейский континент. Он представляет собой только антикварный интерес. Рим всего на несколько лет старше Тира и Вавилона. Негроидный элемент ползет на север и загрязняет нордическую расу. У итальянцев уже души чернокожих. Опустите шлагбаум иммиграции и пускайте только скандинавов, тевтонцев, англо-саксов и кельтов. Меня тошнит от Франции. Ее глупая претензия на нечто, которое мир обязан сохранить... Наконец, я поверил в бремя белого человека. Мы настолько выше современного француза, насколько он выше негра, даже в искусстве! В Италии его вообще нет... Итальянцы исчерпаны до конца. Может, ты сказал в шутку, что Нью-Йорк - столица культуры, но через 25 лет он станет как сегодняшний Лондон. Культура следует за деньгами... Мы будем римлянами следующих поколений, какими являются сейчас англичане” [37].

Гардинг верил, что культурное превосходство неизбежно должно проявиться, если правительство позволит крутиться колесам свободной инициативы. Не подбирая своих людей из “каштанового штата” (в чем его обвиняли позднее), он сформировал кабинет из сильных личностей: Чарльза Эванса Хьюза назначил государственным секретарем, Эндрю Меллона - заведовать финансами, Гувера - торговлей. Гардинг ворвался прямо в Сенат со списком кабинета, его избранником на Министерство внутренних дел был Альберт Фолл - сенатор от Нью-Мексико, который щеголял закрученными усами, носил черную развевающуюся накидку и широкополую ковбойскую шляпу - сама нормальность! Его утвердили под бурные аплодисменты - единственный случай в американской истории, когда член правительства получил такое широкое доверие [38]. Список кабинета представлял собой представительную выборку преуспевающей Америки - автомобильный фабрикант, два банкира, директор отеля, издатель фермерского журнала, юрист-международник, землевладелец, инженер и только два профессиональных политика.

Гардинг получил в наследство преждевременно оставленное президентство и одну из самых острых рецессий в американской истории. К июлю 1921 г. она закончилась, и экономика снова начала набирать темп. Гардинг ничего не сделал, кроме того, что сократил государственные расходы - последний раз, когда огромная индустриальная страна преодолела рецессию классическими методами (невмешательством государства в экономику), позволив зарплатам упасть до их естественного уровня. Бенджамин Андерсен из “Чейз Манхаттан Бэнк” позднее назвал это: “наше последнее естественное восстановление до полной занятости” [39]. Но сокращения были значительными. В сущности, Гардинга можно было назвать единственным президентом в американской истории, который на самом деле провел огромные сокращения правительственных расходов, сэкономив почти 40% по отношению к расходам Вильсона [40]. И это не являлось безумным броском. Это было частью обдуманного плана, в который вошло создание Бюджетного бюро по Закону о бюджете и отчетности 1921 г., которое должно было поставить государственные заказы под систематическое централизованное наблюдение и контроль. Его первый директор Чарльз Доуз сказал в 1922 г., что до управления Гардинга “каждый делал все, что ему угодно”, члены кабинета были “команчами”, а Конгресс был “гнездом трусов”. Потом Гардинг “взмахнул топором и сказал”, что снесет голову каждому, кто будет сопротивляться”; в результате “выиграл налогоплательщик” [41].

Режим Гардинга был достаточно либеральным. Несмотря на советы кабинета и своей супруги, он настоял, чтобы накануне Рождественских праздников 1921 г. освободили из тюрьмы лидера социалистов Юджина Дебса, посаженного по приказу президента Вильсона: “Я хочу, чтобы он разделил Рождественскую трапезу со своей женой”. В тот же день он освободил и 23 других политических заключенных, отменив смертные приговоры “Уоблиз” (Индустриальные рабочие мира), и к концу своего мандата практически очистил тюрьмы от политических заключенных [42]. Он заслужил доверие печати, называя репортеров по имени. Во время поездок он обыкновенно окружал себя огромной “семьей” путешественников, в которую многие попадали под влиянием момента, занимая целые десять вагонов в президентском поезде. Он жевал табак, а один из его компаньонов в этом занятии, Томас Эдисон, отметил: “С Гардингом все в порядке. Любой мужчина, который жует табак - в полном порядке”. Он был любителем крепких напитков, часто приглашая людей на глоток в спальню наверх, и было известно, что он подносил виски в Белом Доме. Два раза в неделю он приглашал своих приближенных на “закуску и бой” (“бой” означал покер). Министр торговли Гувер, надутое ничтожество, был единственным, кто не желал играть: “Мне неприятно видеть это в Белом доме”. [43].

Инстинкт Гувера не подвел его: предосторожность никогда не была излишней для президента, что подтвердилось практически. Нет доказательств, что Гардинг был более чем щедрый и доверчивый человек. Единственное обвинение в нечестности, выдвинутое против него, что продажа Марион стар являлась якобы взяткой, было категорически опровергнуто в суде, а двум покупателям газеты возместили убытки в размере 100 000 долларов. Но Гардинг допустил две ошибки: назначил напыщенного сенатора Фолла, который оказался негодяем, и поверил, что руководитель его президентской кампании в Огайо, Гарри Дохерти, которого он сделал министром правосудия, оградит и защитит его от искателей связей, хлынувших из его родного штата. “Знаю, кто из них мошенники, и хочу встать между ними и Гардингом”, - говорил Дохерти. Все это оказалось пустым бахвальством [441.

Результатом была серия ударов, которые последовали один за другим в начале 1923 г. В феврале Гардинг разоблачил Чарльза Форбса, директора Бюро ветеранов, распродавшего за бесценок доставленные государством лекарства. Он вызвал его в Белый дом, встряхнул его “как собака крысу” и прокричал: “Грязный сукин сын!”. Форбс уехал в Европу и подал в отставку 15 февраля [45]. Четвертого марта последовала отставка Альберта Фолла. Позднее выяснилось, что в общей сложности он получил 400 000 долларов за раздачу выгодных концессий на государственные нефтяные промыслы в Элк-Хилзе, Калифорния, и в Солт-Крике (Типот Доум), Вайоминг. В конце концов, Фолл попал в тюрьму на срок один год, хотя позднее его концессии оправдали себя, так как в них входило строительство жизненно важных трубопроводов и сооружений в Перл-Харборе [46]. Но это нельзя было выяснить в то время, и отставка Фолла была несчастьем для Гардинга, особенно после самоубийства Чарльза Креймера, советника Бюро ветеранов, несколькими днями позже.

Под конец, 29 мая Гардинг неохотно принял у себя дружка Дохерти, Джесса Смита, который вместе с другими огайовцами распродавал правительственные протекции из известного “зеленого домика (No 1625) на К-стрит”. “Огайская банда” - как вскоре назвали группу - не имела ничего общего с Гардингом, и официально не было доказано, что Дохерти получил хоть бы кусок добычи (он был оправдан судом в 1926--1927 г., хотя и не явился на процесс). Но 29 мая Гардинг предъявил ему обвинения, и на следующий день бедняга застрелился; это второе самоубийство оказало плачевное воздействие на дух президента. По словам Вильяма Аллена Уайта (не совсем надежного свидетеля), Гардинг заявил ему: “Я могу и сам хорошо справиться со своими врагами. Но мои прекрасные друзья, мои чертовски проклятые друзья, Уайт, именно они мне не дают спать по ночам.” Если бы у Гардинга было достаточно времени, он, наверное, успел бы укрепить свое положение и опровергнуть слухи о преступном соучастии (так поступали многие президенты после него), потому что его собственные руки были совершенно чистыми, как показали последние исторические исследования. Но на следующий месяц он уехал путешествовать в Аляску и на Западное побережье, и в начале августа умер от кровоизлияния в мозг в отеле “Палас”, Сан-Франциско. Его жена умерла вскоре после его смерти в ноябре 1924 г., уничтожив (так считалось тогда) все документы Гардинга; это приняли за решающее доказательство его тайной вины [47].

Лживая историография

“Есть ложь, грязная ложь и история”

Лживая историография, которая представляла Гардинга и его администрацию как самых коррумпированных в американской истории, началась почти сразу с выхода серии публикаций в “Нью Рипаблик” из-под пера редактора Брюса Блайвена, враждебно настроенного к американскому бизнесу. Они создали основу мифа об “Огайской банде” под командованием Дохерти, который якобы еще в 1912 г. умышленно завербовал Гардинга для прикрытия, как часть долгосрочного заговора с целью передачи всей страны в руки Эндрю Меллона и Большого бизнеса. С тех пор Гардинг превратился в легкую добычу для любителей сенсаций. В 1927 г. Нан Бриттом, дочь марионского врача, выпустила книгу “Дочь президента”, претендуя на то, что в 1919 г. она родила ребенка от Гардинга. В 1928 г. Вильям Аллен повторил историю о заговоре в книге “Маски на карнавале”, и еще один раз через десять лет, в биографии Кулиджа “Пуританин в Вавилоне”. В 1930 г. один из бывших агентов ФБР, Гастон Минс, издал бестселлер “Странная смерть президента Гардинга”, описывающий полностью вымышленные пьяные оргии с хористками в доме на К-стрит, во главе с Гардингом. Также лживыми были мемуары дочери Теодора Рузвельта, Алисы Рузвельт Лонгворт “Занятые часы”, которые представили кабинет Гардинга в Белом доме подпольным кабаком: “в воздухе, хоть топор вешай от табачного дыма, повсюду стоят подносы с бутылками виски всевозможных марок, готовые карты с жетонами для покера - общая атмосфера расстегнутых пиджаков, ног на столе и плевательниц около кресел... Гардинг не был плохим человеком. Он был просто хамом”. [48] Наконец, появился наукообразный труд под авторством Сэмюэля Гопкинса Адамса, печатающегося в “Нью- Йорк Сан”, под названием “Невероятная эпоха: Жизнь и время Уоррена Гамалиеля Гардинга” (1939), который соединил все выдумки и мифы в солидную ортодоксальность. В это время мнение о Гардинге, как о короле преступности в эпоху “Золотого тельца” стало общепринятой версией событий не только в популярных книгах вроде “Только вчера...” 1939 г. Фредерика Льюиса Аллена, но и в стандартной академической истории. Когда в 19б4 г. несожженные документы Гардинга попали в руки ученых, ни в одном из мифов не нашлась и частица правды, хотя и подтвердилось, что Гардинг был очень стеснительным с женщинами и до своего президентского мандата пережил грустный и трогательный роман с женой одного из собственников марионских магазинов. Вавилонский образ был чистой выдумкой и по сути дела Гардинг был честным и исключительно умным президентом. Но было уже поздно. Опрос “Нью-Йорк Таймс” среди 75 историков в 1962 г. показал, что с небольшими разногласиями, Гардинг был назван “полным провалом” [49].

Кулидж

Отношение к Гардингу заслуживает более широкого обсуждения, поскольку если взять его в связи с подобным же принижением его вице-президента и наследника Кальвина Кулиджа - человека с совсем другим характером, получается систематическое искажение государственной политики целой эпохи. Кулидж был самым последовательным и целенаправленным из всех американских президентов. Если Гардинг любил Америку как Аркадию, Кулидж был лучше всех подготовлен к тому, чтобы ее сохранить в этом виде.

Он был уроженцем суровых гор Вермонта, из старого пуританского рода в Новой-Англии, рожденный в доме-магазине своего отца. Ни один из государственных мужей современности не олицетворял более полно основополагающие принципы американизма: непрестанный труд, умеренность, свобода совести, свобода государственного управления, уважение к серьезной культуре. Он учился в Амхерсте (престижный колледж в г. Амхерст, Массачузетс) и был исключительно начитанным в области классической и зарубежной литературы и истории. У него было продолговатое лицо с острыми чертами; “вскормленный на соленых огурцах” (Алис Лонгворт), “недоносок, надменный гнусавый человечишка... он никого не хлопает по плечу и никому не пожимает руку” (Вильям Аллен Уайт) [50]. Он женился на красивой черноволосой учительнице по имени Грейс, про которую никто никогда не сказал плохого слова. Во время ухаживания он переводил на английский язык “Ад” Данте, но сразу после брачной церемонии вручил ей мешок с 52 парами носков для штопки. Он всегда экономил деньги. Будучи вице-президентом Гардинга, он жил в четырех комнатах отеля “Уиллард” и с удовольствием исполнял роль официального участника в правительственных обедах - “Нужно же где-то кушать”. Он управлял Белым домом, до последней детали (почти как Керзон даже еще лучше), просматривая и подписывая хозяйственные счета, обнюхивая каждый уголок кухни. Он вкладывал свое жалованье в банк, и к 1928 г. имел на счету 250 000 долларов [51]. Ложился спать в 10 часов - черта, над которой подшучивал Граучо Маркс в фильме “Расписные пряники”: “Не пора ли ложиться спать, Кальвин?”. Но выражение, распространенное Менкеном, - “Он спит больше всех других президентов, и днем, и ночью. Нерон хоть бренчал, а Кулидж только храпит”, - было ошибочным [52]. Никто из президентов не был лучше осведомлен по всем существенным вопросам, и никто не бывал так редко неподготовленным к событиям и к действиям своей команды.

В сущности, Кулиджу было удобно заблуждать людей в том, что он не так хитер и активен, каким был на самом деле (прием, которым позднее пользовался Дуайт Эйзенхауэр). “Настоящий церковный настоятель из деревенской церкви, - писал Гарольд Ласки, - случайно попавший в большую политику” [53]. Именно такое впечатление хотел создать Кулидж. В действительности, мало кому удавалось лучше подготовиться для президентского поста, пройдя по всем ступенькам государственной лестницы: церковный советник, член законодательного собрания штата, мэр, представитель штата, сенатор штата, председатель сената штата, заместитель-губернатор, губернатор, вице-президент. На всех уровнях он настаивал на том, что правительство должно делать ровно столько, сколько необходимо. “По сути дела, он ничего не делал, - отмечал политический комик Уилл Роджерс, - но именно этого хотят люди” [54]. Позиция Кулиджа состояла в том, что если надо действовать, то правительство должно быть абсолютно решительным. В 1919 г. он создал себе национальный авторитет, когда сумел подавить забастовку бостонских полицейских: “Не существует права на забастовку против общественной безопасности, ни для кого, нигде и никогда”. Его выбрали вице-президентом под лозунгом “Закон и порядок”, а президентом – с лозунгами “Будь спокоен с Кулиджем”, “Кулидж либо хаос” и “Главное занятие американского народа - это бизнес”*.

* Chief business of the American people is business- игра слов

Он выражал общее мнение о том, что правительство должно прежде всего создавать климат, в котором сельское хозяйство, производство и торговля могли бы использовать возможности, подаренные Богом и природой. В разгар его предвыборной кампании в 1924 г. к нему в дом явилась депутация самых преуспевающих деловых людей Америки, во главе с Генри Фордом, Харви Файерстоном и Томасом Эдисоном. Эдисон, как самый известный изобретатель в мире, выступил в роли оратора перед уличной толпой: “Соединенные Штаты счастливы иметь Кальвина Кулиджа” [55]. Кулидж победил в этой борьбе со значительным превосходством, а также и во многих других состязаниях.

Кулидж отразил обособленность американской Аркадии 20-х годов, показав, что несмотря на опыты резких активных преобразований, охвативших большую часть Европы под влиянием идей до такой степени, что политическое движение вытеснило религиозную благочестивость под видимой формой морального достоинства, все еще было возможным поддерживать ветхую добродетель “бездействия”. Кулидж верил, что любая активность, особенно правительства, не продиктованная настоятельной необходимостью, могла привести нежелательным результатам, а уж к непредвиденным - наверняка. Его минимализм распространялся даже (и особенно) на его речь. Говорили, что со своим отцом, полковником Кулиджем, он разговаривал “на почти индейском уф-уф” [56].

Кулиджу правилась кличка “Тихий Кэл”. “Кулиджи никогда не кривляются” - хвастал он. Его напутствием Сенату Массачузетса были слова: “Будьте кратки. Прежде всего, будьте кратки”. Поселившись в Белом доме, он уладил скандалы с “Огайской бандой”, действуя очень быстро, назначив специальную группу адвокатов и говоря как можно меньше. Во время предвыборной кампании 1924 г. он сказал: “Я не помню ни одного кандидата в президенты, который бы навредил себе молчанием” [57] “Вещи, о которых я умалчиваю, никогда мне не вредят”, - замечал он. В своей “Автобиографии” он писал, что его самое главное правило “состоит в том, чтобы не делать самому то, что может сделать вместо него другой”. Девять десятых посетителей президента в Белом доме, - подчеркивал он, “хотят того, чего им не положено. Если стоять как истукан, они исчезают через три-четыре минуты” [58].

Он ладил с печатью также успешно, как и Гардинг, но по совсем другим причинам. Он не только не держал секретаря по печати и отказывался давать личные пресс-конференции, но и возмущался, если журналисты досаждали ему даже с “Добрым утром”. Но, если предварительно поступали письменные вопросы через его неприступного помощника К.Баскема Слемпа, то Кулидж собственноручно писал ответы, короткие, очень сухие, но содержательные и правдивые [59]. Журналистам нравилась его пунктуальность, украшенная эксцентричными привычками: он часто заставлял своего камердинера натирать ему волосы вазелином. Иногда он звонком вызывал своих сотрудников в Овальный кабинет, а потом скрывался под письменным столом, наблюдая за их смятением со свойственным ему беспристрастием. Журналисты чувствовали, что он не был развращен властью. Второго августа 1927 г. он пригласил 30 из них со словами: “Очередь слева”, и раздал каждому по листочку бумаги размером 2 на 9 дюймов, на которых было напечатано: “Решил не выдвигать свою кандидатуру в президенты в 1928 г”. Он покинул Белый дом характерным образом. “Может быть, одно из самых важных достижений моей администрации, - огрызнулся он на газетчиков”, - это то, что она занималась своим делом” [60].

Хотя Кулидж и был скуп на слова, но все, что говорил, всегда было ясным и полным смысла, и показывало, что он глубоко размышлял над историей и выдвигал обдуманную, хотя и мрачную общественную философию. Никому еще в двадцатом веке, даже его красноречивому современнику Ф.Е.Смиту, графу Биркенхеда, не удалось столь изысканно сформулировать ограничения правительства, а также потребность в индивидуальных усилиях во имя человеческого счастья, по необходимости включающую в себя неравенство. “Правительство не может освободить нас от труда”, - говорил он в Массачузетском Сенате в 1914.г. “Нормальные люди должны заботиться о себе сами. Самоуправление означает самообеспечение... В конечном итоге, имущественные права и личные права - это одно и то же... История не в состоянии дать нам пример какого-либо цивилизованного народа, среди которого не было бы высокообразованного класса и чрезмерной концентрации богатства. Большие прибыли означают большие заработки. Вдохновение всегда приходит свыше” [61]. О морали в политике, - утверждал он, - нужно судить не по намерениям, а по результатам. “Экономика - это идеализм в его самой практическом форме”, - такова была квинтэссенция его речи при вступлении на пост президента в 1925 г.

В обращении к Нью-Йоркской торговой Палате 39 ноября того же года он дал в ясной и лаконичной форме, наверное, последнее классическое определение философии “laissez-faire”: государственное управление и бизнес должны остаться независимыми и разделенными. Желательно даже, чтобы одно управлялось из Вашингтона, а другое - из Нью-Йорка. Мудрые и разумные люди всегда должны предотвращать попытки узурпации прав, совершаемые глупыми или алчными людьми с обеих сторон. Бизнес представляет собой погоню за прибылью, но он имеет и моральную цель: “чтобы общие организованные усилия общества отвечали экономическим требованиям цивилизации... Он заключается именно в законе служения. Его основные опоры это истина, вера и справедливость, а в более общем смысле, это одна из главных движущих сил морального и духовного прогресса расы”. Вот почему правительство имеет мандат на то, чтобы помочь его успеху, обеспечив условия для конкуренции в безопасных рамках. Его работа - подавлять привилегии, где бы они ни возникали, и защищать законное богатство легальными средствами от всех неправд: “Основной элемент в ценности любой собственности это сознание того, что государство защитит возможность спокойно насладиться ею”. Без этой юридической и общественной защиты “ценность ваших небоскребов съежится до цены береговой линии старого Карфагена или угловых участков в древнем Вавилоне”.

Чем больше бизнес саморегулируется, тем меньше необходимости в действиях правительства по обеспечению свободы конкуренции; таким образом оно может сосредоточиться на своей двоякой задаче: достижения экономии и улучшения государственной структуры, в рамках которой бизнес в состоянии увеличивать прибыль и инвестиции, повышать заработную плату и предлагать лучшие товары и услуги по наиболее низким возможным ценам [62].

По-видимому, эта общественная философия обладала такой степенью согласованности с действительностью жизни, которая редко встречается в истории человечества. Во времена управления Гардинга (и еще больше при Кулидже) Соединенные Штаты радовались всеобщему процветанию, что являлось исторически уникальным в их практике, а также в опыте любого другого общества. По окончании десятилетия, когда процветание на какой-то период полностью оказалось в тени, в ретроспективном плане оно выглядело, особенно в глазах писателей и интеллектуалов, грубо материалистическим, лихорадочным, мещанским, и в то же время эфемерным, не заслуженным никаким солидным человеческим достижением. Негативные образы выступали в библейском одеянии: гротескный Вальтасаров пир накануне катастрофы. “Новое поколение созрело - писал Скотт Фитцджеральд в 1931 г., - и нашло всех богов мертвыми, все войны отвоеванными, все веры человека расшатанными; оно знало лишь то, что Америка закатила самое большое и самое пышное веселье в истории” [63]. Эдмунд Уилсон видел в Двадцатых годах отклонение от фундаментальной серьезности американского сознания: “фейерверки Двадцатых годов были типичными для пьяной фиесты” [б4]. В книге “Эпопея Америки”. выпущенной в 1931 г., Джеймс Траслоу Адамс обобщил: “После того, как пожертвовали идеализмом во имя процветания, “практичные люди” провалили нас и в том, и в другом” [65].

На самом деле некоторые интеллектуалы чувствовали, что вся эта попытка насадить всеобщее процветание была ошибочной, и наверняка приведет к разорению. Майкл Ростовцефф, который в то время заканчивал свою монументальную историю экономики античности, спрашивал: “Возможно ли, чтобы какая-нибудь высшая цивилизация распространилась на низшие классы, не снижая своего стандарта, и не размывая свою структуру до степени исчезновения? Не обречена ли на разложение любая цивилизация с того момента, когда она начинает проникать в массы?” [66]

Но представление о том, что 20-с годы являлись диким кутежом, разрушающим ценности цивилизации, можно поддерживать только ценой систематического искажения или отрицания исторических фактов.

Что такое процветание

Процветание расиространилось довольно широко и прочно. Оно не было вездесущим: особенно среди фермерского сословия, оно было неравномерным и, в общем, оно не затронуло некоторые старые промышленные отрасли, например текстильное производство в Новой Англии [67]. Но оно было распространено гораздо шире, нежели когда-либо раньше в обществе подобных размеров, включая приобретение элементов экономической обеспеченности миллионами людей, которым отказывали в этом на протяжении всей предыдущей истории. Рост был впечатляющим: при индексе 100 за 1933-1938 г.г., в 1921 г. он равнялся 58, а в 1929 г. превышал 110. Сюда входил рост национального дохода от 59,4 до 87,2 миллиарда долларов за восемь лет, при этом реальный доход на душу населения увеличился от 522 до 716 долларов: не вавилонская роскошь, а скромный комфорт, невозможный когда-либо ранее [68]. Рост выражался не только в расходах и кредитах. Впервые миллионы и миллионы трудящихся приобрели страховые полисы (в 20-х годах страховые полисы жизни и индустриальные страховки превысили границу 100 миллионов штук), имели сбережения, увеличившиеся в четыре раза за десятилетие, и акции в промышленности. Анализ населения, купившего пятьдесят и более долей в одной из самых крупных распродаж государственных акций в 20-х годах, показывает, что самыми большими группами были (по порядку): домохозяйки, чиновники, фабричные рабочие, мелкие торговцы, шоферы и машинисты, электротехники, механики и мастера [69]. Двадцатые годы характеризовались также и самым большим и продолжительным етроительным бумом: еще в 1924 г. около 11 миллионов семей приобрели собственные дома.

Ядром потребительского взрыва стал личный транспорт, который в такой огромной стране, где некоторые из новых городов имели диаметр в тридцать миль, не был уже роскошью. В начале 1914 г. в США были зарегистрированы 1 258 062 машин, а производство за этот год составило 569 054. В 1929 г. рост производства достиг 5 621 715, а зарегистрированные до тех пор в США машины составили в общей сложности 26 501 443 - пять шестых мирового производства и по одной машине на каждые пять человек в стране. Это дает некоторое представление о глобальном индустриальном превосходстве Америки. За 1924 г. число машин четырех ведущих европейских производителей автомобилей составляют всего лишь 11 процентов машин, выпущенных в США. Более того, к концу десятилетия зарегистрированные в Европе машины составляли лишь 20 процентов уровня США, а выпущенные - лишь 13 процентов [70]. Эти цифры показывают, что рабочий класс, в целом, приобрел индивидуальную свободу передвижения на средние и длинные расстояния, которая ранее была доступной только определенной части среднего класса. Несмотря на то, что в то время железные дороги пришли в упадок (причем число пассажиров уменьшилось с 1 269 миллионов в 1920 г. до 786 миллионов в 1929 г.), средний класс начал передвигаться и по-воздуху: число авиапассажиров увеличилось от 49 713 в 1928 г. до 417 505 в 1930 г. (к 1940 г. их число стало равным 3 185 278 и почти 8 миллионам в 1945 г.) [71]. Двадцатые годы показывают относительную скорость, с которой растущая производительность труда превратила люкс в необходимость и распространила его вниз по классовой пирамиде.

Она стала все сильнее разрушать классовые и другие перегородки. Вслед за автомобилями, именно новая электротехническая промышленность подпитывала процветание Двадцатых годов. Расходы на радиоаппараты увеличились от каких-то 10 648 000 долларов в 1920 г. до 411 637 000 в 1929 г., а общая продажа электрических приборов за десятилетие увеличилась в три раза, достигнув 2,4 миллиарда долларов [72]. Массовая радиоаудитория, охваченная осенью 1923 г. новым явлением “письма слушателей”, а затем регулярные посещения кинотеатров, особенно молодежью (с 1927 г. - звуковое кино), привели к американизации иммигрантских общностей и к новой бесклассовости в одежде, речи и поведении, чего правительственная политика Вильсона была бессильна достичь, и от чего мудро воздерживались Гардинг и Кулидж. В новом репортаже с “Мейн Стрит” (Главной улицы - прим. перев.) для “Нейшн” в 1924 г. Синклер Льюис описал двух провинциальных девушек рабочего происхождения, которые были в “хорошо сшитых юбках, шелковых чулках, туфлях, которых нигде в Европе нельзя купить, простых блузках, с короткими стрижками, в очаровательных соломенных шляпах, и с откровенно циничным выражением лиц, которое может испугать неопытного человека”. Одна из них принесла ему еду. “Отцы обеих чехи; заклятые консерваторы, крепкие старикашки с бакенбардами, которые не могут по-английски два слова связать. И все-таки, прошло одно поколение - и посмотрите на их детей - настоящие королевы” [73] .

Такие молодые люди идентифицировали себя с кинозвездами; для них кинокартины были освобождающей силой: для детей - от родителей, для жен - от супругов. В одном исследовании о кино цитировался семнадцатилетний парень: “Кино - это Божий дар, и мое мнение - пусть оно живет долго и пусть пробудет долго на земле свободных и в доме смелых” Другая цитата: “Начал курить после того как увидел Долорес Костеллу” [74]. Курение рассматривалось тогда как нечто прогрессивное и освобождающее, особенно для женщин; даже полезное для здоровья - “Протяни руку за Лаки, а не за конфеткой”; “худейте разумным способом”.

Рекламы тоже стали дорогой к освобождению, особенно для женщин из иммигрантских семей. Они раскрывали им другие возможности в жизни. Двадцатые годы в Америке ознаменовались самым большим прогрессом женщин за одно десятилетие - и до, и после этого. В 1930 г. насчитывалось 10 546 000 женщин, “выгодно занятых” вне дома; самое большое число, как и прежде, было занято в сфере домашнего и личного обслуживания (3 483 000), но было и почти 2 миллиона в канцеляриях, 1 860 000 в производстве. Но самым обнадеживающим было то, что 1 226 000 из них были специалистами [75]. Столь же важными и очень значимыми для культуры явились освобожденные хозяйки, так называемые “блондинки”, у которых благодаря бытовым приборам, машинам и высоким заработкам супругов впервые появилось свободное время. В 1931 г. в “Новом статусе женщин” Мэри Росс резюмировала следующее о “блондинках, поднявшихся... над необходимостью экономической деятельности”:

Они воспитывают своих детей - одного, двух, иногда трех или четырех - с заботой, неизвестной, наверное, ни одному из предыдущих поколений. Именно они основывают большое движение культурных клубов... они тратят большие американские доходы, финансируют киноиндустрию, покупают или обмениваются романами, поддерживают моду и бизнес в сфере красоты и культуры, возвели бридж, путешествия и медицину в культ и помогают утвердить стандарт семьи с двумя машннами. Из этого неожиданного вулкана свободного времени женщин вышло много хорошего, например, многие из американских филантропических фондаций [76].

Приток изобилия в семью явился одним из факторов заката радикальной политики и ее профсоюзной базы. В одном исследовании 1929 г. цитировался некий профсоюзный лидер: “Машина Форда нанесла ужасный ущерб профсоюзам здесь и повсюду. Пока люди имеют достаточно денег, чтобы купить себе старый форд из вторых рук, резину и бензин, они будут ездить своей дорогой и не будут обращать внимания на профсоюзные собрания.” [77] В 1915,1921 и 1922 г.г. профсоюзы проиграли три ключевых дела в Верховном суде, а их забастовки в 1919 г. закончились катастрофическими провалами. Членская масса Американской федерации труда снизилась от максимума в 4 078 740 за 1920 г. до 2 532 261 за 1932 г. [78] “Капитализм благосостояния” обеспечивал ведомственные спортивные сооружения, оплачиваемые отпуска, системы страхования и пенсий, так что до 1927 г. 4 700 000 рабочих были охвачены групповыми страховками, а 1 400 000 являлись членами синдикатов в компаниях [79]. Казалось, что американский рабочий стоял на пороге невообразимого до тех пор буржуазного существования с собственным достатком и ответственностью, что делало коллективное действие все более ненужным.

Развитие образования и культуры

Это было связано, как и ожидалось, с культурным освобождением, которое опровергло обвинения в мещанстве, высказанные (позднее, а не тогда) против эры Кулиджа. Наверное, самым важным отдельным достижением того времени, было распространение образования. В период с 1910 по 1930 г. общие расходы на образование возросли в четыре раза - от 426,25 миллионов до 2,3 миллиарда долларов; расходы на высшее образование тоже увеличились четырехкратно, почти до одного миллиарда в год. За этот период неграмотность снизилась от 7,7 до 4,3 процента. Двадцатые годы - это был период “Клуба книги месяца” и “Литературной гильдии”; новые книги покупались как никогда раньше, но постоянная тяга к классикам сохранилась. На протяжении всех Двадцатых “Давид Копперфильд” считался любимым романом Америки, а среди избранных “десяти величайших людей в истории”, были имена Шекспира, Диккенса, Теннисона и Лонгфелло [80]. Может, это и был век джаза, и к концу десятилетия в стране насчитывалось 35 000 молодежных ансамблей. Десятилетие было отмечено как движением за сохранение истории, которое восстановило колониальный Вильямсберг, так и коллекцией современной живописи, которая положила начало “Музею современного искусства” в 1929 г. [81]

Истина в том, что Двадцатые годы явились самым счастливым десятилетием в американской истории, даже более счастливым, чем столь же процветающее десятилетие 50-х годов, так как в Двадцатых годах национальное единство, вызванное относительным изобилием, неожиданная культурная насыщенность и экспрессивная оригинальность “американизма” были новыми и волнующими. В 1927 г. вышла книга Андре Зигфрида, французского академика, “Америка становится совершеннолетней”, в которой он утверждал, что “в результате революционных перемен, вызванных современными методами производства... сегодня американский народ создает совершенно оригинальную общественную структуру в крупном масштабе”. Этот вопрос мог бы вызвать иронический ответ Генри Джеймса, умершего за одиннадцать лет до того. В 1878 г. он написал краткую биографию Готорна, которая содержала один известный и очень обидный (для американцев) пассаж, перечисляющий все “элементы высокой цивилизованности, существовавшие в других странах, которые отсутствуют в ткани американской жизни” и которые - как заявлял он - предоставляли плодородную общественную почву, необходимую для развития художественной литературы. Америка не имела, перечислял он:

ни суверена, ни двора, ни личной преданности, ни аристократии, ни церкви, ни духовенства, ни армии, ни дипломатической службы, ни провинциальных дворян, ни дворцов, ни крепостей, ни имений, ни старинных деревенских домов, ни приходской обители, ни домов с соломенными крышами, ни руин, увитых плющом; нет соборов, нет монастырей, нет норманских церквей; нет великих университетов, нет частных школ - нет Оксфорда, нет Итона, нет Харроу, нет литературы, нет романов, нет музеев, нет картин, нет политических обществ, нет занимающегося спортом класса - нет Энсома, нет Аскота! [82]

К концу Двадцатых годов Америка достигла общественной глубины и сложности, отсутствие которых оплакивал Джеймс, и, более того, достигла их способом, осужденным самим Готарном как “банальный просперитет” американского образа жизни [83]. Но это был беспрецедентный и монументальный просперитет. настолько значимый, что представлял собой социальное явление, и впервые привел к созданию собственной национальной литературной вселенной. Десятилетие началось с “По ту сторону рая” Скотта Фитцджеральда (1918) и закончилось с “Прощай, оружие!” (1929) Эрнеста Хемингуэя, который оказался самым влиятельным англоязычным прозаиком между двумя войнами. Сюда вошли “Главная улица” (1920) Синклера Льюиса, “Три солдата” (1921) Джона дос Пассоса, “Американская трагедия” (1926) Теодора Драйзера, “Солдатская награда” (1926) Уильяма Фолкнера, “Бостон” (1928) Эптона Синклера и “Обернись к дому, ангел!” (1929) Томаса Вульфа. Появление такого созвездия романов и драматургов как Юджина ОНила и Торнтона Уайдлера явилось доказательством того, как говорил Лайонел Триллинг, что “жизнь в Америке, начиная с девятнадцатого века, все больше насыщается”, акцентируя не столько на “общественном наблюдении”, которого требует Джеймс от романа, сколько на “напряженном общественном сознании”, так что “наше сегодняшнее определение серьезной книги следующее: это та книга, которая выставляет перед нами образ общества для размышления и приговора” [84].

Эта возрастающая тенденция в американской культуре освободиться от подкармливающей ее пуповины из Европы, в 20-х годах начала проявляться в выразительных формах sui generis (“уникальные, своеобразные”) не только в кино и радио, где специфический американский вклад присутствовал при их создании, но и на сцене. Самым зрелищным оформлением десятилетия явился нью-йоркский мюзикл. Нет сомнения, что он был потомком венской оперетты, французского бульварного музицировация, английских комических опер Гильберта и Сэливана и английского мюзик-холла (его происхождение восходит, наверное, к “Босяцкой опере” 1728 г.), но смесь элементов американского эстрадного шоу, бурлеска, джаза и водевиля создали из него совершенно новую форму популярного искусства. У колыбели жанра до 1914 г. стояли плодовитые композиторы, среди которых выделялись Ирвинг Берлин и Джером Керн. Но их работа тогда выглядела столь периферийной и мимолетной, что от некоторых из самых ранних и хороших песен Керна не осталось ни одной копии [85]. Именно в начале Двадцатых годов новый зрелищный просперитет бродвейских театров сочетался с новыми талантами - Джорджа Гершвина, Ричарда Роджерса, Говарда Дица, Коула Портера, Винсента Юманса, Оскара Хаммерстина, Лоренца Гарта и Э. Гарбурга, - и американский мюзикл расцвел полностью.

12 февраля 1924 г. оркестр Пола Уайтмана сыграл в Эолиан Холле “Рапсодию в стиле блюз” Гершвина. Это стало творческим событием-символом десятилетия. И в этот же сезон, сразу после того, как Кулидж был выбран в президенты за личные заслуги, первый зрелый американский мюзикл “Леди, будьте добры!” Гершвина поднял занавес 1 декабря в “Театре Либерти” с Фредом Астером и его сестрой Аделью в главных ролях [86]. Это было исключительным событием Бродвейского сезона, включавшего “Сахарочек” Юманса, “Нам хорошо” Керна, “Принца-студента” Рудольфа Фримла и Зигмунда Ромберга, “Мюзикбокс Ревью” Ирвинга Берлина и “Шоколадных денди” Сиси и Блейка. - из, приблизительно, сорока мюзиклов, - а также “Зеленые пастбища” Марка Конелли, “Первую симфонию” Аарона Копленда и приход Сержа Кусевицкого в Бостонский симфонический оркестр. Действительно, может быть за исключением Веймарской Германии, Америка во времена расцвета Кулиджа являлась ведущим театром западной культуры того времени, местом, где местный творец имел самые широкие возможности, и где художник-иммигрант вероятнее всего нашел бы свободу, средства и безопасность для самовыражения.

Накануне краха

Беда экспансии Двадцатых годов заключалась не в том, что она была мещанской или социально аморальной, а в том, что она была непрочной. Если бы она выстояла, ведя за собой более слабые, но все еще (в то время) борющиеся европейские экономики, то последовала бы глобальная политическая трансформация, которая отбросила бы новые силы тоталитарного принуждения с их разрушительной верой в социальную инженерию, и постепенно заменила бы их отношениями между правительством и предпринимателями, более, близкими к намеченным Кулиджем перед рыцарями бизнеса в Нью-Норке. В 1929 г. Соединенные Штаты достигли господствующего положения в общем мировом производстве, которого до того не занимало ни одно отдельное процветающее государство: 34,4 процента, по сравнению с 10,4% Британки, 10,3% Германии, 9,9% России, 5,5% Франции, 4,0% Японии, 2,3% Италии, 2,2% Канады и 1,7% Польши. Вероятность того, что европейский континент обратится к “оригинальной общественной структуре” Америки, как называл ее Зигфрид, возрастала с каждым годом, в котором мировая экономика оставалась оживленной. Еще одно десятилетие процветания такого масштаба, и наш отчет о современности был бы совершенно другим и неизмеримо более счастливым.

4 декабря 1928 г. Кулидж отправил свое последнее публичное послание новому Конгрессу:

Ни один Конгресс Соединенных Штатов, созываемый ранее для того, чтобы обсудить состояние Союза, не имел более благоприятных перспектив... Огромное богатство, созданное нашей предприимчивостью и трудолюбием, и сохраненное нашей бережливостью, распределено, возможно, наиболее широко среди нашего народа и выходит за границу стабильным потоком, с тем чтобы служить благотворительности и бизнесу в мире. Требования жизни вышли за пределы стандарта необходимости и перешли в зону люкса. Возрастающее производство поглощается растущим спросом в стране и расширяющейся торговлей за рубежом. Страна может с удовлетворением смотреть на настоящее и с оптимизмом ожидать будущее [87].

Этот взгляд не был высокопарным самовосхвалением преуспевающего политика, И он не был взглядом только деловых кругов. Его разделяли интеллектуалы всех мастей. Чарльз Биерд в своей книге “Восход Американской цивилизации”, вышедшей в 1927 г., видел страну “движущейся от одного технического триумфа к другому, преодолевающей истощение естественных ресурсов сырья и энергии, добивающейся все более широкого распределения благ цивилизации: здравоохранения, безопасности, материальных благ; знаний, досуга и эстетического наслаждения...” [88]. В этом же году Уолтер Липман писал: “В разной степени несознательные и непланированные действия бизнесменов как никогда раньше являются более новаторскими, более смелыми и, в каком-то смысле, более революционными, чем теория прогрессистов” [83]. В 1929 г. Джон Дьюи считал, что проблема состояла не в том, как продлить процветание - он уже считал его обеспеченным, - а в том, как превратить “Великое общество” в “Великую общность” [90]. Даже среди левых распространялось ощущение, что в конечном итоге бизнес оказался прав. Линкольн Стеффенс писал в феврале 1929 г., считая, что и американская, и советская система могут оправдать себя: “Раса сохраняется либо одним, либо другим способом, а я думаю, что можно и обоими способами” [91]. В 1929 г. “Нейшн” на протяжении трех месяцев публиковала серию статей о постоянстве процветания, обращая внимание на карманы американцев, которые все еще не получили от него своей доли; первая статья появилась 23 октября, совпадая с первым большим срывом рынка.

Наверное, сам Кудидж, подозрительный по натуре человек, не из тех, кто легко поверил бы, что постоянное блаженство можно приобрести по сю сторону вечности, был более скептичен, чем любой другой и, наверное, не был так исполнен энтузиазма, как считал себя обязанным показывать публично. Любопытно, что он отказался снова выдвинуть свою дандидатуру на пост президента в 1928 г., когда все знамения были в его пользу, а ему было всего лишь пятьдесят шесть лет. Он говорил председателю верховного суда Харлану Стоуну: “Весьма неплохо уйти, пока еще нравишься”. Его политические амбиции имели очень четкие границы, как (по его мнению) должны быть четкими границы любой политической деятельности. Стоун предупреждал его о наступающих экономических трудностях. Он тоже думал, что на рынке произойдет срыв. Его жена Грейс сказала: “Папа говорит, что близится депрессия”. Но Кулидж предполагал, что она будет такого же масштаба, что и в 1920 г, и ее можно будет вылечить подобной фазой искусного бездействия. Если же потребуется нечто большее, то тогда - без него. Грейс Кулидж утверждала, что он сказал одному из членов кабинета: “Я знаю, как экономить деньги. Меня всегда учили только этому. Страна находится в стабильном финансовом состоянии. Наверное, пришла пора тратить деньги. Я не чувствую себя компетентным делать это”. По его мнению, Гувер был Большим расточителем; не последним из них, а первым. Он смотрел на Гувера как на преемника его президентства без энтузиазма: “Этот человек шесть лет предлагал мне непрошенные советы, и все они были плохими”. Кулидж был последним человеком в мире, который ответил бы ему своими советами. На вопрос, заданный ему в период междувластия в начале 1929 г. о каком-то долгосрочном политическом решении, он отрезал: “Оставим это Чудо-удальцу”. Он сошел со сцены без слов, опустив занавес над Аркадией.

 

 


К оглавлению
К предыдущей главе
К следующей главе